Отец не поддерживал ни одну из тем, что предлагала Томасин. А ей очень хотелось поговорить, но куда сильнее поделиться своими тревогами и отчаянием. Этого она точно не могла себе позволить, вот и искала что-то нейтральное. Просто, чтобы заполнить пустоту.
Расскажи, каким раньше был мир, ну, что ты помнишь.
Мир и мир. Чего тебе интересно? Ничего особо не изменилось, только людей стало меньше. Но это и хорошо. (Люди отцу не нравились).
А мама? Что-нибудь, кроме того, что у нее были «добрые глаза». Как ее звали? Чем она занималась? Где родилась? Что ей нравилось? Музыка? Фильмы? Книги? Еда? Где вы жили?
Где-то жили. Она умерла, так что теперь не важно. Ни к чему ворошить прошлое.
«Ни к чему ворошить прошлое,» — была его любимая отговорка, которой он обрубал любые расспросы Томасин о своей жизни до катастрофы. Она не сдавалась. Пыталась завести речь о самом отце, ведь ее представления о нем тоже были расплывчатыми и сводились к ограниченному набору фактов. Потерял пальцы на лесопилке, ушел в дальнобойщики, любил охоту и спорт. Она имела лишь поверхностные познания обо всем на свете и силилась говорить о простых вещах. И всегда слышала отказ.
Отец строго смотрел на нее с немым вопросом во взгляде, к чему все эти бессмысленные, пустые разговоры? Они ведь просто могут сидеть у печурки и молча жевать горьковатое кроличье мясо. Раньше же Томасин это устраивало! Будучи ребенком, она и сама не стремилась молоть языком попусту, подражая его примеру. Но между ней тогда и сейчас лежала пропасть в целую жизнь. На свою беду она узнала, как лечит душу доброе слово, как приятно делиться чем-то сокровенным. Как трудно молчать вместе, когда ты скрываешь страшную тайну.
Томасин затыкалась и смотрела в огонь, а панические мысли апрельской капелью стучали ей по мозгам, навязчиво и монотонно. Они отравляли все хорошее, что она находила для себя в нынешней жизни. Еда утратила вкус. Огонь не грел. Постель стала жесткой. Природа больше не радовала глаз, а лес, прежде приносивший девушке успокоение, отныне казался тревожным, словно затаившимся перед бурей. Полным опасностей. Но опасность была в ней самой. Как таймер на бомбе, отсчитывающий время до взрыва, ее последние дни и часы.
Одним утром отец вдруг первым завел с Томасин разговор, что само по себе было странно. Он сказал:
— Надо что-то делать.
И ушел. Он отсутствовал несколько дней. Девушка, не знавшая, что и думать, упала в пучину отчаяния и быстро утратила счет времени. Она гадала, что с ним случилось. Не погиб ли он? Не загрызли ли его звери или случайно приблудившиеся сюда мертвецы? А вдруг он все понял и бросил ее, решив не связываться с проблемой, для которой у него едва ли найдется решение? Вдруг он испытывал к ней отвращение — грязной, запятнанной, испорченной девчонке, не оправдавшей его ожиданий.
Кроме того, Томасин боялась, что у нее начнутся схватки, и она не дождется его возвращения. Отец придет, а в выстудившейся хижине его будет ждать ее бездыханное тело. Или она обратится — растерзанная, изуродованная, и бросится на него, чтобы сожрать.
Она не знала точного срока, но на уровне инстинктов предчувствовала приближение своей кончины. К моменту, когда дверь хижины отворилась, впуская стылый весенний воздух и отца в мокрой от дождя куртке, Томасин уже совсем оставили силы. Она лежала в постели, сложив руки на груди, и собирала остатки мужества, чтобы взглянуть в лицо смерти.
— Собирайся, — сказал отец вместо приветствия, — пора идти.
Томасин поторопилась запаковать себя в огромную зимнюю куртку, которая уже почти не маскировала ее округлившуюся фигуру. Смирение с неизбежностью отступило, сменившись тревогой. Отцовский тон не сулил ничего хорошего.
— Куда? — слабым голосом откликнулась девушка.
— Я нашел одну бабу, — выплюнул отец. Он деловито окинул их небогатое хозяйство взглядом, подумывая, что им взять с собой, — идти день.
Девушка знала, что бессмысленно уточнять, о чем он говорит. Да и ответ ей вряд ли понравится. Она перекатывала вопрос на языке, наступая в глубокие следы отца в рыхлом, тающем снегу. Его широкая спина маячила впереди.
— Что за баба? Зачем нам к ней идти?
Отец промолчал.
Они спустились в долину. Томасин едва поспевала за его широким, размашистым шагом и, чтобы не отстать, ей приходилось прикладывать массу усилий. Поясницу тянуло, живот ощущался таким тяжелым, словно она проглотила валун. Валун, который изредка толкался бессонными ночами, стоило ей ненадолго сомкнуть глаза, напоминая о своем присутствии. Чтобы не расслаблялась. Не забывала, что ее дни сочтены. Сейчас ребенок подозрительно притих, будто насторожился. Но он всегда становился спокойнее в присутствии отца. Таился, как маленький зверек, почуявший охотника поблизости. Бедный зверек.
Томасин запрещала себе думать о нем в таком ключе, запрещала сочувствовать. Она носила под сердцем своего нынешнего тюремщика и будущего убийцу. Это глушило инстинкты и напрочь обрубало любые сентиментальные порывы. Этот ребенок был ее наказанием. Очередной карательной мерой, что изобрел изощренный разум Малкольма, чтобы ее проучить. За мнимое предательство. За крушение Цитадели. За мнимое убийство Дайаны. За отказ демонстративно прикончить Зака. За то, что девушка хотела остаться человеком, очутившись среди волков. И за все прочие грехи, о которых Томасин даже не догадывалась.
Они с отцом остановились на ночлег. Он расстелил туристический коврик и термоодеяло, наказав Томасин отдохнуть, пока он будет охранять ее сон.
Она не стала спорить, хоть и не могла уснуть. Тело ломило от усталости. Она лежала, свернувшись клубком, украдкой обнимая огромный живот, и поглядывала за отцом из-под полуприкрытых век.
Отец отстраненно смотрел в костер и курил сигарету. Это был особый ритуал, ведь достать их получалось не часто, и запасы свои он расходовал экономично. Одну сигарету в неделю, а то и в две. Его лицо стало нечитаемым, грубые, словно выструганные из дерева черты, сплошные резкие линии из морщин, расслабились.
Томасин и самой стало легче. Напряжение чуть ослабло. Она с удовлетворением подумала, что все-таки переиграла Малкольма. Да, ее жизнь на воле была недолгой и не сильно радостной, но умрет она свободным человеком. Не в золотой клетке. Не в камере бывшей тюрьмы. В ночном лесу. Под крик совы. Под бархатными ветвями елей, под этими прекрасными звездами.
Ей говорили, что до крушения мира небо было другим — засвеченное городскими огнями, фонарями и вывесками, выцветшее, как старая фотокарточка. Звезд было не разглядеть, но небосклон бороздили искусственно созданные человеком летательные аппараты, чуткий глаз которых следил за каждым смертным, ходящим по земле.
Девушка пригрелась в недрах своей массивной куртки и незаметно уснула. Отец разбудил ее засветло, когда воздух был особенно холодным, а тишина обличала малейший шорох в десятках миль отсюда. В синих предрассветных сумерках они продолжили двигаться через лес к единственному поселению. Они ночевали там месяцы назад, направляясь к хижине для зимовки. Но у городка отец резко свернул в сторону, на разбитую дорогу, терявшуюся между деревьев. Сквозь снежные прогалины просматривались остатки асфальтового покрытия, вспучившиеся, истрескавшиеся, как скомканная бумага.
Томасин снова овладело беспокойство — все-таки отец так и не удосужился пролить свет на цель их путешествия. Они долгое время сидели на месте, и она не видела веской причины для смены локации. В хижине осталось много ценных вещей, в случае переселения стоило бы забрать и их… Да и зачем? Мертвецы не показывались уже давно, в этих местах их, вроде как, не было. Люди… к счастью, тоже не напоминали о себе. Последняя стрела Томасин с начала зимы украшала вывеску автозаправочной станции. Очень далеко отсюда.
Она больше не могла сдерживаться. Колени гудели от напряжения. Ей нужен был хотя бы короткий отдых. Пешие походы трудно давались в ее положении. От усталости хотелось лечь посреди дороги и заплакать.