После этого разговора Томасин больше не оставляла отметок, но вскоре придумала, как дать другую подсказку.
Опустевшие города, смешанные леса, поля и равнины сменились одичавшими садами. Там ей попалась на глаза старая яблоня, вся алая от плодов. Крупные переспелые яблоки гнули ветви к земле. Томасин сняла одно, подбросила в воздух и ловко пронзила стрелой. Не бутафорской, а обычной, выструганной ее умелыми пальцами из тонкого, острого прута. У нее была их целая сумка — девушка сама занималась производством после того, как соорудила себе лук, отыскав подходящую леску. Отец одобрил изготовленное ей оружие — во время охоты оно неплохо повышало шансы на успех.
Отец не считал стрелы в ее сумке. Теперь Томасин заготавливала их с запасом, чтобы оставлять на видных местах во время их путешествия на север. На билбордах, на дорожных знаках, на вывесках мотелей и редких, давно опустевших поселений.
Томасин надеялась, что так он сможет их найти. Только эта надежда и помогала ей держаться на плаву.
Они благополучно добрались до севера и кое-как отладили свой быт. Здесь действительно не было мертвецов, не было и людей. Только крошечная хижина из бруса, затерянная в глухом лесу. Древние деревья-исполины покрывали горные склоны.
Дом располагался очень удачно — с площадки перед ним открывался вид на всю округу, а с другой стороны была отвесная горная порода. Он был возведен высоко, вдали от цивилизации, как средневековый замок. Довольно маленький средневековый замок, состоящий из одной комнаты и крошечного хозяйственного помещения с нерабочим бойлером, баком для воды и генератором, к которому все равно не было топлива. Отец обмолвился, что когда-то приезжал сюда на охоту. Местные леса населяла богатая фауна. Он предостерегал дочь быть осторожнее, ведь теперь им угрожали не люди, а медведи гризли и менее крупные, но опасные хищники. Росомаха, с которой еще до появления Томасин как-то столкнулся отец, оставила ему глубокие шрамы на всю оставшуюся жизнь.
Остерегаясь повторить его опыт, Томасин тщательно изучала следы звериных лап на снегу. Теперь охотиться ей было трудно. Она заметно сдала, утратив прежнюю прыть и легкость движений. Скрывать правду от отца становилось все сложнее с каждой неделей. Она прятала подросший живот под массивной зимней одеждой, но уже не могла утягивать бинтами подросшую грудь. Не ровен час — он заметит. И жди беды.
Томасин догадывалась, что отец не обрадуется. Он всегда мечтал о сыне, звал ее мужской версией имени и в первую очередь после побега из Капернаума выдал другую одежду и заставил обрезать волосы. Но он знал, кто она на самом деле, как ни пытался себя обмануть. Иллюзия трещала по швам. Сын точно не принес бы в подоле ребенка. Ребенка, зачатого против воли. Но морально-этические вопросы отступали на второй план перед реальным риском для жизни будущей матери. Без сомнения, отец, ставящий в приоритет выживание, потребует избавиться от него, пока не стало слишком поздно.
Как-то раз, отыскав в одном месте для ночлега завалявшуюся бутылку виски, он позволил себе предаться ностальгии о прошлом. Он вспоминал свою жену, тихую, мягкую женщину, с добрыми глазами. Жену, которая умерла при тяжелых родах. И отец так посмотрел на Томасин, говоря это, что ей почудилось, что он винит ее в случившемся, будто она убила собственную мать. Ее, скорее всего, ждет такая же участь. Отец не позволит. У них никого не осталось, кроме друг друга. Только двое против всего мира.
Томасин была до смерти напугана. Она не знала, что пугает ее больше: разрешение беременности или жуткая процедура ее прерывания. Она наслушалась достаточно страшных историй, оттого имела некоторое представление — в любом случае она рискует погибнуть от кровопотери или инфекции. В Капернауме, где имелась хоть какая-то медицина, ее шансы уцелеть были выше. Но Капернаум остался в прошлом.
Той ночью отец спрятал ее в фургоне и, пользуясь курьерским разрешением на выезд, вывез за пределы «села утешения». Он не имел представления, что на борту его транспорта не один, а два пассажира. Не знала и Томасин. Весть о беременности настигла ее после, осенью, пока они аккуратно, тайными тропами продвигались на север. Тогда радость от воссоединения с потерянным близким человеком схлынула, сменившись отчаянием. Она-то наивно думала, что сбежала! Но Капернаум ее не отпустил. Малкольм не отпустил ее. Она была заражена, пусть и не вирусом, превращающим людей в бездумных монстров. Она несла на себе печать рабства, незримый ошейник на шее. Ее жизнь на воле будет недолгой. Ее участь предрешена. Времени у нее до весны.
Малкольм, сотворивший с Томасин это, был ее единственным шансом на спасение. Но за прошедшие месяцы все ее послания оставались без ответа. Он так и не объявился. Последняя надежда угасла.
Сейчас она признавала, что пыталась себя обмануть и найти утешение там, где его нет. Малкольм не хотел отпускать ее, она нисколько не верила его последним словам, заподозрив в обещании даровать ей свободу очередную издевку и проверку на вшивость. Проверку, которую она не прошла, захватив судьбу в свои руки. Очередное прегрешение, за которое ей пришлось бы понести наказание. В его глазах, должно быть, и убийство Дайан было лишь актом мести своему тюремщику. Желание проучить неугодную девчонку не стоило столь огромного риска. Он не стал бы искать ее после такого. Тот Малкольм, которого она боялась и ненавидела. Другой, погребенный под мрачной махиной кошмара, пережитого в Капернауме, некогда близкий и родной, прочесывал бы мертвые города и пустоши в поисках своей маленькой охотницы. Но от него ничего не осталось. Скорее всего, его никогда и не было, а Томасин наивно пыталась наделить монстра человеческими чертами, пока он не показал ей свое истинное лицо, однажды протянув биту, обмотанную колючей проволокой.
Она могла умереть в тот день, но уцелела. Все зря. Томасин умирала сейчас — в томительном ожидании собственного конца.
Вечерами она выходила на площадку перед домом и, наполняя полные легкие морозного воздуха, вглядывалась в темный лес, простирающийся под ногами. Ни единого огонька. Никто не подавал ей сигналы. Никто за ней не придет. Только острые иглы звезд ярко сияли над лесом, а луна серебрила черные пики елей.
Томасин закрывала глаза и прислушивалась к звукам гор и спящего леса вокруг. Тишину, такую звонкую, что звенело в ушах, нарушал лишь волчий вой в долине. Хищники пели свою протяжную, заупокойную песнь, словно оплакивая девушку на вершине, потихоньку прощающуюся с опасным и жестоким миром.
Она возвращалась в хижину, когда пальцы, затянутые в теплые перчатки, деревенели от холода. Глаза кололо от слез, замерзших на ресницах. Томасин шустро растирала остатки растаявшей в тепле влаги по щекам, чтобы ненароком не заметил отец.
Закрывшись в маленьком хозяйственном помещении, она воровато косилась на дверь и обтиралась растопленным снегом. И только там она позволяла себе осторожно, украдкой, погладить отросший живот. Ей хотелось поговорить с ним, с ребенком, который, скорее всего, как и она, обречен на смерть, но у ее отца был чуткий слух охотника. Не стоило давать ему поводы для подозрений. Потому она обращалась к невинной душе, обреченной на смерть также, как и она, только мысленно:
Потерпи, дружок, — думала Томасин, так и не придумав подходящего обращения, — скоро все закончится. Для нас обоих.
Она давно пришла к мысли, что смерть — не самый худший из возможных вариантов. В этом безумном мире быть мертвым было куда проще, чем живым.
Глава четырнадцатая.
Снег таял, и по склонам бежали мутные ручьи, полные прошлогодней листвы и мелких веток. Местами уже показалась черная, все еще оледенелая земля. Лес потихоньку просыпался, и первые птицы робко переговаривались в кронах высоких елей. Томасин приходила послушать их голоса.
Она сходила с ума от тишины, ведь отец был паршивым собеседником. Он не открывал рот без особой необходимости, будто его страшно утомляло любое напряжение речевого аппарата. Томасин его понимала — сама когда-то была такой, до принудительной социализации в Цитадели. Лишь алкоголь немного развязывал отцу язык, но запасы давно иссякли, а пополнить их было негде.