Марина взяла полотенце, зубную пасту и щетку. Потом положила их на место. А потом, будто окончательно решив для себя что-то очень важное, опять взяла в руки. Ямщиков, широко расставив ноги для устойчивости, встал посреди коридора, охраняя проход. Первым в туалет отправился Седой, за ним вышел деликатный Петрович. Марина осталась в купе одна. Замедленными движениями она подняла нижнюю полку и взяла с собой давно подготовленный яркий пакет. В тяжелой задумчивости она вышла вслед за всеми из купе, не замечая свесившуюся с верхней полки плоскую голову Кирюши, внимательно наблюдавшего за происходящим…
Серафима Ивановна напомнила ей одну важную вещь, которую она стала забывать в женских делах и заботах. Правда, еще перед памятным походом в магазин на колесах она твердо решила встретить конец во всеоружии. Мало ли что там может разорваться из одежды? Или вообще с корнем оторваться… Всякое ведь бывает. Поэтому она решила непременно надеть на Армагеддон… уж не халатик с тапочками. Качественно она решила одеться, согласно изменившемуся Ордонансу. Как одевались девушки в журнале, который от нефтяников из шестого купе остался. Или от того мужика, что за всеми шпионил. Но главное, Марина решила, во чтобы то ни стало, удержаться в седле назло Ямщикову, давно списавшему ее со счетов. Только представив, как ошалеют соратники, когда она распахнет этот халат и выйдет к вратам в шелковой блузке с кружевами, в бусах с бирюзой и брошкой в виде стеклянной стрекозки, она сразу почувствовала себя значительно лучше. Естественно, для удобства она оденется по-походному, в джинсовые капри и бархатный жилетик. А на бедрах у нее будет металлический пояс с висюльками… Скромно и практично.
Бочком проходя мимо мужчин в коридоре в освободившийся туалет с огромным пакетом в руках, она даже пожалела, что Армагеддона придется ждать еще целую ночь.
Собравшиеся после туалета в купе мужчины особо не обратили внимания на кутавшуюся в халат Марину. Закрыв купе с особой тщательностью, договорились до утра дежурить парами. Вернее, предложил дежурить парами, как всегда, Седой, а остальные согласились по причине отсутствия инициативы или неумения ее проявить. По той же причине Седой за всех вслух решил, что бодрствовать вначале останется он сам вместе с Мариной.
Явно недовольный таким раскладом Ямщиков с невнятным ворчанием про инвалидов умственного труда лег на полку Седого, а Петрович безропотно устроился внизу на полке Марины.
В глубине души Ямщиков вновь понимал, что Седой прав, отсылая его выспаться перед схваткой. Неизвестно, доведется ли им самим поспать. Наверно, было очень важно для всех, чтобы успел отдохнуть именно он. Раз Седой так сказал, значит резон в этом есть. Умеет он, зараза, выбрать самое важное именно для всех так, что и не пикнешь лишний раз. Да кому еще может важно, как Маринка посмотрела на него? Будто хотела что-то сказать, важное только для нее, а, может, и для него… В любом случае, ему было важно успеть выслушать ее до этого самого. Мог бы ведь Седой их оставить вместе подежурить. Напоследок хотя бы…
Сам бы тоже мог вполне подежурить с Петровичем, катившемся с ними за компанию к общему кердыку под горою… Ямщиков укрылся одеялом с головой и вдруг вспомнил, как у них в части сводный хор старослужащих исполнял на День Советской Армии какую-то песню про такого же Петровича по имени Алеша, стоявшего под горой в Болгарии русским солдатом… Цветов он не дарит девчатам, они ему дарят цветы. Ямщиков выглянул из-под одеяла сверху на плешь проводника, покорно вдавленную в рыхлую подушку, и тяжело вздохнул. Мало ли сколько непоняток накопилось перед горою у этого Алеши, как и у того? Причем, возможно, очень важных. Но кому на хрен важно, что было важным для какого-нибудь Алеши? И кого волнует, чего было для них когда-то важным? А город подумает, как в песне про огромное небо, будто где-то в тайге "ученья идут". Да забудут, блядь, и даже не вспомнят, что были где-то такие, по железной дороге катались… Правильно! Сейчас они с Лехой все свои важности подальше засунут, и будет им писец вместе со всем, что накануне было только для них важнее всего. Как говорится, пускай мы погибнем, но город спасем… Окончательно засыпая, Ямщиков вновь, до острой боли под левой лопаткой пожалел, что так и не успел сказать Марине нечто особенно важное со своей частной точки зрения, которая больше неинтересна абсолютно никому. Причем не факт, что это окажется столь же важным для Марины, срезанным стеблем привалившейся к Седому, как только он поднялся наверх.
Привычный спать ровно столько, сколько он мог себе позволить, проводник проснулся ровно через три часа. Напротив, обмотавшись одеялами, мирно посапывали Марина и Седой. В вагоне стало уже довольно холодно. Стараясь не разбудить закемаривших стражей, Петрович принялся осторожно распихивать Ямщикова, тут же забормотавшего спросонок: "Ну, вы, блин, даете! Ну, ни хрена себе!"
…Седой перестал героически бороться с дремой, как только почувствовал, что проводник начал просыпаться. Натянув на себя кусочек одеяла, которым накрыл прижавшуюся к нему, почти сразу уснувшую Марину, он все дальше проваливался в сон, терпко пахнувший умирающей хвоей и дымом костра. Сознание тут же услужливо дорисовало для него огромный, конусообразный чум, наполненный людьми, нараспев повторяющими странные слова заклинания…
СЛЕЗИНКА
Огромный, конусообразный чум, стоящий в центре будущего города Живого Бога был наполнен людьми, нараспев повторяющими странные слова заклинания, которые они твердили ночами последний месяц. В центре, двумя смыкающимися неровными окружностями были разложены костры. Сизый полупрозрачный дым от поленьев поднимался по ободранным стволам, терпко пахнувших умирающей хвоей, к кусочку насыщенной небесной сини, видневшейся из чума до захода солнца. Изредка с ветром в чум залетали легкие, колючие снежинки. Они тут же таяли, холодной росой оседая на лицах.
Женщины в белых балахонах подползали на коленях ближе к кострищам и затягивали заунывный речитатив, будто старались убедить кого-то там, внизу, что миг пробуждения настал. Выхватывая остывающий пепел кострищ, они посыпали им волосы, натирали щеки. Их высокие визгливые голоса сливались в непрерывный зов, разносившийся далеко в округе. Он проникал в стволы деревьев, которые на морозе вторили ему нестройным гудением. Но еще дальше, в самую их сердцевину проникал ритм бубнов. В них изо всей силы, в забытьи били мужчины, сидевшие вокруг женщин у самых расшитых пологов. Толпа камлала. Они знали, что, как только придет Хозяин, как только он вернется, все будет у них хорошо. У них, у единственных, ведь они давно все поняли и успели раньше других. А вот тем, другим, которые когда-то в оставленной внизу жизни делали им плохо, сразу станет так плохо, что тогда они узнают, как плохо было им.
На середину кострищ медленно выходил Око Живого Бога. Он давно уже отказался от прежнего имени, да и никому из сидевших вокруг костра братьев и сестер не пришло бы в голову назвать его прежним именем. Та жизнь закончилась. Впрочем, пока еще нет. Но последние минуты этой жизни истекали. Сама жизнь заканчивалась. Они это чувствовали. Они отходили от этой жизни к какому-то иному существованию. Око Бога обещал, что у них вырастут крылья, что они будут неимоверно счастливы. И они чувствовали, что он прав, ведь по ночам, когда они пели свои молитвы, у них нестерпимо чесались лопатки, будто сквозь спину действительно пробивались странные кожистые крылья.
— А-а-а… — истерично завыли женщины, не чувствуя подступающего холода, неотрывно глядя слезящимися глазами на расплывающееся пятно затухающего пепелища посреди чума. Они раскачивались под рокот бубнов в своих белых хламидах, и чувствовали, что Хозяин уже близко.
Над раскрытым зевом огромного чума собирались свинцовые тучи. Дым уже не удерживал снег, который каплями шипел на остывающих углях.