Из путаных, многоярусных размышлений с огромным количеством сложноподчиненных предложений, его Сусаниным вывел репродуктор, резко заоравший прямо в ухо:
На Тихорецкую состав отправится,
Вагончик тронется, перрон останется…
Песенка была вроде бы ничего, и Ямщиков сделал радио погромче. Седой умолк и, явно обидевшись, повернулся к нему спиной. На словах "Начнет расспрашивать купе курящее про мое прошлое и настоящее" песня резко оборвалась. Женский голос с негодованием произнес: "Вот так Барбара Брыльска сообщает нам в фильме "Ирония судьбы, или с легким паром" о негативном поведении некоторых граждан в поездах дальнего следования. Напоминаем всем пассажирам о недопустимости курения в купе и крайней опасности подобных антиобщественных поступков!"
"Хоть бы ты заткнулась, сука!" — подумал Ямщиков, решив немедленно обкурить стихи, свои мысли по поводу и гадкую передачу "Радио МПС" в тамбуре. Но не успел он открыть дверь, как из динамика полились трагические звуки… Печальный, беспомощный мужской голос, которому расстроенным эхом вторили женские полувсхлипы, произнес: "Нечеловеческая сила в одной давильне всех калеча, нечеловеческая сила земное сбросила с земли!.."
Инстинктивно втянув голову в плечи, Ямщиков шагнул из купе. Голоса обиженно и разочарованно с явственно различимой слезой сказали ему в спину: "И никого не защитила вдали обещанная встреча! И никого не защитила рука, зовущая вдали!" В этот момент Ямщикову почему-то представились тоненькие нынешние пальчики Флика, и как он этими пальчиками размазывает сопли по щекам, конечно, из-за него, поскольку ему, Ямщикову, уже пришел долгожданный писец. Всхлипнув, он задержался в дверях, но тут же чертыхнулся, поскольку противная баба влезла прямо ему в душу с объяснениями услышанного: "Вот такую жизненную историю рассказал нам артист Андрей Мягков. Никого не защитит вдали обещанная встреча от крушения поездов по причине вывернутых с железнодорожных путей гаек, срезанных костылей и снятых плафонов светофоров!.."
Передача оборвалась на полуслове, и голос Седого, заткнувшего говорильник, вернул Ямщикова к жизни:
— Какого черта, Грег? Ты можешь понять, наконец, что и без тебя тошно?.. Душа-то у тебя есть, ё-моё? Вали куда шел!
РАЗГОВОРЧИКИ В СТРОЮ
— Скажи, Макаров, но ведь душа-то у нас есть, правда? И Бог где-то должен быть, а?
— А… Ты про это… Что, Рваный, тоже не нравится, что душа и Бог — суть поповские фетиши?
— Не нравится, Макаров. Особенно в данный исторический момент.
— У нас на заводе, перед тем как меня посадили, собрание проводили профсоюзное. Коммуниста одного хвалили за производительность труда. Привожу дословно: "Анищенко душой болеет за порученное ему дело!" Или еще вот, захожу в партком. Там секретарь нашей ячейки в трубку телефонную кому-то кричит: "Да не дави ты на меня, ради Бога!" Можно сказать, что мир — простой, как задница, с одной дыркой посередке, но при этом каждая тварь прекрасно осознает, что есть у нее душа! Есть!
— Значит, есть. Мне, понимаешь, сейчас надо знать точно. Мне как-то проникнуться надо, чтобы всю кодлу в руках зажать.
— Ваших блатных через конвейер не пропускали?
— Да нет… вроде. Зубы выбьют — и ладно.
— А у нашей 58-й статьи это самым страшным считалось. Когда не бьют, кормят даже, но спать не дают. Вообще. Только чуть закемаришь, вежливо пробуждают. Вежливо. И следователи конвейером меняются. Свеженькие. Ты вот скажи, Рваный, если бы у наших врагов народа только тело было, то на кой ему спать? Ведь и так сидишь — ни хрена не делаешь. Спать-то тогда зачем? А то-то и оно, что во сне душа отдыхает и где-то, видно, чем-то питается. Вот какой части тела это надо! Поэтому мучительнее было, когда пытку не тела, но вот этой самой души устраивали. При этом и следователи, и подследственные были уверены, что никакой души не бывает.
— Ты смотри, что суки делали! Слушай, а ты…
— Чего?
— Ты никаких стихов на память не знаешь, Макаров? Почитай шепотом, а? Для души… Наклонись, будто наряд обсуждаем… Устал я очень, вымотался душой, Макаров…
— Ладно. Слушай, — задумчиво прошептал Макаров, почему-то потирая глаза.
Мы прошли разряды насекомых с наливными рюмочками глаз.
Он сказал: природа вся в разломах, зренья нет — ты зришь последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья — ты напрасно Моцарта любил,
Наступает глухота паучья, здесь провал сильнее наших сил.
И от нас природа отступила — так, как будто мы ей не нужны,
И продольный мозг она вложила, словно шпагу, в темные ножны.
И подъемный мост она забыла, опоздала опустить для тех,
У кого зеленая могила, красное дыханье, гибкий смех…
— "И от нас природа отступила — так, как будто мы ей не нужны…" — эхом повторил Рваный. — Есенин? Нет? Но, тоже хорошо сложил… Спасибо тебе, Макаров! От всей души!
— За что, Рваный?
— Да так, в принципе не за хер. Пригнись, сейчас бить буду… Работать, суки драные! Вкалывать будете, гниды, до полной победы социализма и разгрома фашистской Германии! Давай, бывай, Макаров! Я тебя в следующий раз изнахратю, п…к!
* * *
И в одно паскудное утро, когда колонна, как всегда организованно, построилась почти без участия конвоя, зажав в средние ряды явно повеселевших пелагриков, Поройков, глядя на своего молодого лейтенанта с такими же тоскливыми, как у овчарок, глазами, решил наводить свой порядок во вверенном ему подразделении собственными силами.
В качестве суки он наметил себе молоденького чахоточного блатного, которого Рваный снял с кайла и поставил вместе с дистрофиками на заготовку смоляных факелов. Вид у парнишки был хорошо притертый зоной. Поройков мог бы побожиться, что и на свет-то он появился за колючкой, если бы не знал точно, что никакого Бога нет.
Убедившись, что Рваный выскочил на другую сторону откоса, где пара здоровых воронежских налетчиков понедельниками вколачивала костыли, Поройков решил колоть блатаря немедленно. К факельщику он подошел неожиданно сзади, молча сбил с ног и стал методично крушить прикладом верткому, как угорь, фраерочку ребра и зубы. Он отрезал ему путь, не давая откатиться в сторону от костра. На удивление, парень не выл, но, катаясь по стремительно розовевшему снегу, старался спасти даже не голову и живот, а только кисти рук. Поройков еще не вошел в настоящий раж, как произошли странные вещи, саму возможность которых он никогда не допускал даже во сне. Сзади на нем с мычанием бессильно повис немой доходяга, на лбу которого давно была нарисована местная прописка, а в левую ногу, разрывая валенок, вцепилась Пальма. Его Пальма. Мир стал опрокидываться в голове у Поройкова, в бессилии передернувшего затвор.
— Поройков! Прекратить! — орал, размахивая руками, бегущий к ним лейтенант.
Да что же это? Они все с ума посходили? Блатной сумел-таки встать на ноги перед лейтенантом и, отплевываясь кровью в сторону, пытался даже лыбиться разбитым ртом. Он посмотрел Поройкову в глаза, и до старшины вдруг только теперь явственно докатился тревоживший его смысл восторженного ритма, которым дышало все вокруг него.
"Мы умрем!" — звонко стучали с откоса понедельники.
"Мы умрем!" — визгом отвечали им пилы из ближнего леса.
"Мы умрем!" — шептали, потрескивая смолой, факелы.
"Умрем! Умрем! Умрем!" — непрерывной очередью выводили топоры.
Поройков посмотрел в глаза лейтенанта, в которых ответом на все его размышления стояла та же спокойная мысль, вскинул винтовку на спину и, с ненавистью цыкнув на поджавшую хвост Пальму, пошел с обходом вдоль желтевшего свежей галькой откоса.