Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Правление колхоза с года на год откладывает постройку теплых крытых кошар, и поэтому до сих пор овцы зимуют под открытым небом. Мы держим скотину в загонах, огороженных плетеным камышом, а такое препятствие, сами понимаете, нипочем для сильного хищника, и ночному сторожу нельзя даже глаз отвести. Вот и бродит он всю ночь по загону, держит ружье наготове да временами покрикивает.

Человеку, незнакомому с нашими местами, может показаться, будто зима у нас относительно теплая. Мол, у них пески и даже снег выпадает редко, не погода, а благодать. А оно совсем не так на самом деле. Степные снежные метели, конечно, не добрались сюда, но холода зато случаются лютые. Представьте, как в однообразной тиши висит едкий туман, только слышно — потрескивает мороз в песках. А по ночам он проникает до костей, как ни кутайся в шубу. И уж так клянут ночные сторожа эти аяккумские холода, так ругают в сердцах… Я представляю, как осточертели они и нашей Камар-женге за длинные темные ночи.

А нам в это время тепло и уютно. К ночи мы наполняем чугунную печь кизяком и саксаулом, топим ее до такого состояния, когда она становится малиново-прозрачной, и ложимся спать в прогревшейся юрте. Вокруг темно, тихо, временами подает свой голос печь — пощелкивает. А снаружи, будто из другого мира, доносятся окрики сторожей, поднимающие собак.

— Ату, ату! — начинают на одной из зимовок.

Им вторят другие, и катится по зимовкам перекличка; на призыв сторожей тут же откликаются собаки. И так до рассвета перекликаются, перекликаются…

А ты лежишь, свернувшись под одеялом, и слушаешь, как кричат сторожа, лают собаки, а в промежутках фыркают наши овцы. Временами я слышу и певучий голос Камар-женге.

— Ату! — кричит она протяжно.

Потом Камар-женге затягивает песню, заунывную и бесконечную, как эта зимняя ночь. А песен таких у нее в запасе великое множество. Я не помню, чтобы за ночь Камар-женге повторила один и тот же мотив. Закончив петь, она что-то бормочет себе под нос. Вначале я не знал, в чем дело. Но вскоре мне объяснили, что в это время она держит перед собой фотографию мужа и рассказывает ему о своем житье-бытье.

Помнится, как-то поздним утром уставшая за ночь Камар-женге стелила себе постель и я, стараясь ей не мешать, вышел из юрты и пристроился на старом ящике с книжечкой в руках.

День на этот раз выдался ясный и теплый. Солнце успело прогреть пески, и над ними теперь поднимался пар.

Я наслаждался солнцем, покоем. Максут угнал отару давным-давно, и вокруг царило безмолвие. Лишь Салиха-апа царапала землю метлой, подметая загон. И вдруг голос, раздавшийся в юрте, вывел меня из приятного оцепенения.

Мне показалось, будто Камар-женге зовет меня; я вошел в юрту и увидел, что она сидит на деревянной кровати, будто и не ложилась вовсе, и беседует с мужем. И голос у нее ровный и обстоятельный, словно перед ней не старая пожелтевшая фотография с разлохмаченными краями, а живой человек.

— Ну, сам посуди- говорила она. — Перед отъездом ты сказал: «Подожди, я скоро вернусь». Сколько лет прошло, ну посчитай: Война давно закончилась, а тебя все нет и нет. И я одна-одинешенька, как дура, жду, жду, и все попусту. Хоть бы голос подал, а то и не знаю, жив ли ты.

Она пристально уставилась на фотографию, и мне почудилось, будто фотография дрогнула и сказала человеческим голосом:

— Не горюй, обожди еще немножко. Камар-женге почувствовала, что в юрте кто-то есть, и повернула голову.

— А, это ты, Шойкара?! А я вот ругаюсь с одним человеком, — сообщила она со вздохом. — Ты, наверное, и не помнишь его. Когда он уезжал на фронт, ты был совсем маленький. Едва ходить научился. А теперь настоящий джигит. О, сколько прошло времени, только подумать!.. Мы поженились перед самой войной и жили рядом с вами. Помню, твоя мать принесла тебя к нам, чтобы ты отвык от груди. Тебе было два года. Мы думали, будешь кричать, но ты оказался спокойным ребенком. Не плакал. Бывало, покормлю, и ты катаешься по кошме, точно колобок, круглый и крепкий. Очень нравился моему мужу. Он так и говорил: «Вот мужчина!» А ты его называл «дядей хорошим». Вечерами, когда мы ложились спать, ты забирался к нам, обнимал его, а меня прогонял с постели… Помнишь это? Ты не забыл дядю хорошего? — В ее голосе послышались ревнивые нотки.

Милая Камар-женге, ты как бы упрекала меня за то, что я не удержал в своей памяти доброе, что давным-давно сделал этот человек, твой муж. Я пробую вспомнить хотя бы что-нибудь, но у меня ничего не получается.

Но тебе будет легче, если кто-то еще сберег память о твоем муже, и я беру грех на душу говорю:

— Ну конечно же. Я отлично помню дядю хорошего.

Ты не поверила мне, и все же тебе очень хотелось услышать именно это, я вижу по твоим глазам.

Тебя-то, Камар-женге, я помню с того первого дня, который открывает мою память. Тогда было холодно, за окном дул сильный ветер, он рвался в наш дом так, что дребезжали стекла. Мать ушла на работу, оставив мне и четверым моим братьям кусочек хлеба. Мы налетели на него, точно саранча, едва за матерью закрылась дверь, и теперь сидели голодные. Я взобрался на окно и ждал, когда появится мать. Мне было страшно и голодно, и я заплакал, уткнувшись лбом в холодное стекло. Видно, нужда делает память особенно отчетливой. С тех пор моя жизнь стала отпечатываться в памяти, словно на киноленте. И первый кадр начинается с того, что я уткнулся лбом в окно и зарыдал горько и отчаянно. За мной ударились в рев и остальные братья. А ты, Камар-женге, открыла дверь и вошла к нам в комнату.

— Цыплятки мои, не надо плакать. Скоро придет ваша мать, — сказала ты, вытирая слезы у одного из братьев.

Мы притихли поначалу для того, чтобы пожаловаться на голод, и потом разревелись пуще прежнего. Тогда ты повела нас к себе, разделила на части последнюю лепешку, смотрела, как мы жадно уплетаем свою долю, и приговаривала, горестно покачивая головой:

— И все это проклятая война… Даже детей не жалеет…

Сама ты непроизвольно глотала голодные слюни, глядя, как мы доедаем твою единственную лепешку. Я помню, как потом, не выдержав, ты вскипятила воду и пила ее всего лишь с щепотью соли, чтобы как-то обмануть голод.

С тех пор ты часто подкармливала нас. Бывало, наша мать добудет горсточку зерен, пожарит их ночью, потолчет в ступе, и вот нам еда до вечера. И это-то на пять прожорливых глоток. Мы, конечно, съедали в один присест и потом пищали, точно птенцы. И тогда появлялась ты, Камар-женге, и отдавала последнее: то ли кусок хлеба, то ли горсть толкана. Не представляю, что бы с нами сталось, не будь тебя. Мы принимали твою помощь как нечто само собой разумеющееся и входили в твой дом свободно, будто в свой дом. Нередко я засыпал на твоих руках так же безмятежно, как и на руках у матери.

Помнится, в одну из военных зим ты на санях отвозила зерно на станцию. Однажды в пути тебя застигла метель, ты сбилась с дороги и, проплутав по степи, обморозила лицо и ноги. Уже дома ты долго не могла снять обледеневшие сапоги, пока наша мать не разрезала голенища ножом. Ты взглянула на свои отекшие ноги, заплакала и сказала:

— Что же теперь будет с моими санями? Ездить-то больше некому!

— Я буду ездить на твоих санях. Пока не поправишься, — ответила наша мать.

Все то время, пока она подменяла тебя, мы жили в твоем доме. Так и стоит перед моими глазами картинка тех лет: ты вяжешь для фронта шерстяные носки, а мы вьемся вокруг твоих обмотанных тряпками ног. Именно в такой момент в дом ворвалась почтальон Умсунай.

— Эй, Камар! А ну-ка станцуй! — закричала эта толстенькая чернявая девушка и помахала треугольным солдатским письмом.

И что же, ты поднялась с табуретки и неуклюже пустилась в пляс. Умсунай опомнилась и закричала:

— Прости, Камар, я забыла! Я и так отдам письмо.

Ты взяла письмо, счастливо засмеялась и опять пустилась в пляс, потрясая письмом. Мы смотрели на тебя во все глаза. Умсунай не выдержала, закрыла лицо ладонью и выбежала вон. А ты плясала, плясала, забыв про адскую боль.

84
{"b":"922480","o":1}