— Да нет его, нет аркана! — заговорили старики, более возбуждаясь.
А Жиренкаска описал крутую дугу, постепенно сбавляя ход, повернул к табуну и остановился, подчиняясь железной руке наездника. Токтар легко спрыгнул на землю, лицо его было бесстрастно, ничем не выдавало торжества, будто такие победы стали для него будничным делом.
Мы, поклонники Токтара, повернулись к старику Байдалы. Ну, что он скажет теперь о молодом джигите?
— А где аркан? Конечно, порвал? — строго спросил старик Байдалы, избегая наших взглядов.
— Не волнуйтесь, цел аркан. Я его у куста волоснеца бросил, — скромно ответил Токтар. — Ажибек! — обратился он к нашему старшему товарищу. — Возьми моего коня и привези бригадиру аркан!
— Радуется сердце! И Жиренкаска достойный скакун, и Токтар — настоящий джигит! — умиленно прошамкал девяностолетний Куатбай, самый старший аксакал в нашем ауле.
Старик Байдалы махнул рукой, сдаваясь, и весело сказал:
— Я думал, Токтар просто мгит, а он заправский джигит.
— Дедушка, а что такое «мгит»? — спросили мы в один голос.
— А я сам не знаю. Просто так придумал: мгит — джигит. Складно звучит, а?
— Складно! Складно! — закричал я вместе с ребятами. Мы гордились Токтаром. Тем самым Токтаром, который чуть ли не каждый вечер мне что-нибудь дарил, говорил с хитрой улыбкой:
— Канат, будь другом, приди сегодня на наше место.
Я понимал, что означает эта просьба, и приходил на условленное место с сестрой Назирой. Стоял рядышком, пока они говорили. Не сводил с них глаз. Уж кому-кому, как не мне, было знать, насколько ловок, проворен Токтар. Уведет сестру — не успеешь и ахнуть. А они теперь мной не тяготились. Теперь я был как бы их благодетель. Без меня бы строгая мама ни за что не выпустила Назиру одну. А так я что-нибудь придумаю, какой-нибудь хитрый предлог, и мама скажет:
— Назира, погуляйте с Канатом. Только не ходите долго. Возвращайтесь скорей!
Я помнил об этом и не позволял сестре долго стоять с Токтаром.
— Мал ты, а строг, — шутил Токтар с грустной улыбкой.
Весной, когда линяли коровы, ребята собирали коровью шерсть и скатывали в тугой плотный мяч. Потом все лето играли этим мячом в «яйцо», «убегающий мяч», в «мяч-свинью». Помню, однажды в самый разгар игры появился Ажибек верхом на коне, и не на каком-нибудь, а на гнедом жеребце бригадира Байдалы. Заметив, что мы бросили мяч и уставились на него, Ажибек ударил коня пятками, повел его легким галопом и запел, сочиняя на ходу:
Я лег на дно Кособа
И сбил пулей кого-то.
Я — батыр, нет жалости у меня,
Убил Байдалы и взял его коня.
При этом Ажибек любовался своей тенью, она летела рядом с ним по пыли, по стенам домов. Он знал, что мы отчаянно завидуем ему. Проскакав мимо нас, Ажибек развернул жеребца и снова пустил его галопом. Так он гарцевал перед нами, словно Бекежан перед красавицей Кыз-Жибек, после того как убил Тулегена. Да и тот, наверное, не старался, так не заставлял плясать своего коня.
Мы не заметили, как в конце улицы появился хозяин коня — старик Байдалы, и потому вздрогнули, услышав не по летам зычный голос.
— Ажибек, у тебя на плечах голова или дыня?! Я тебе что сказал? — закричал бригадир, сердито ругаясь. — Я тебе сказал: шагом езжай, напои жеребца! А ты что делаешь гусиная шея? Кому говорю: не мучай коня!
— Не мючай кяня, — вполголоса, кривляясь, передразнил Ажибек бригадира и громко ответил, притворяясь овечкой:- Да что такого, немного поездил, и все! Сейчас напою.
Он подмигнул нам и, дернув поводья, направил коня в сторону родника, напевая:
Я лег на дно Кособа
И сбил пулей кого-то…
Отъехав, он что-то вспомнил, натянул поводья и повернул назад.
— Канат, иди-ка сюда! — услышал я его голос.
Я побежал к нему во всю прыть, надеясь, что он и мне даст поездить на коне бригадира. Ажибек поджидал меня, гнедой горячился, кружил на одном месте.
— Почему ты здесь? — спросил он, нахмурив брови.
— Потому что играю с ребятами, — ответил я, удивляясь его вопросу.
— Дабай беги домой. Черная бумага пришла на твоего отца. Ваш дом полон людей, а ты, панимайш, резвишься тут с ребятами, — сказал Ажибек, искажая русские слова «давай» и «понимаешь».
Все, что последовало затем, запомнилось мне как детали одной печальной живой картины. Вот я бегу по улице и что-то кричу. Вот плачу на груди у матери, которая лежит без чувств. Кто-то из женщин брызжет в мое лицо холодной водой, я вздрагиваю, точно от ударов тока, но не открываю глаз. Вокруг меня плач и причитания. Меня обнимают, гладят по голове и снова брызжут водой… Потом я каким-то образом очутился в своей кровати и уснул.
Проснулся я уже на другое утро, поднял голову и увидел, что дом по-прежнему полон людей. Они пили чай, а дастархан был завален разной снедью, принесенной со всех концов аула.
На блюдах лежали баурсаки, талкан, замешанный на молоке, в глиняных чашках — иримшик. Но это я увидел потом, а вначале мне в глаза бросилось лицо бабушки, исцарапанное в кровь, отекшее, синее. Бабушка охала и с усилием глотала чай, пить который ее заставляли сидевшие рядом старухи. Матери за дастарханом не было, потом мой взгляд нашел ее совсем рядом. Она лежала на полу, возле моей кровати, с закрытыми глазами, и беззвучно шевелила высохшими, потрескавшимися за эти часы губами.
Возле нее тоже сидели женщины, ее сверстницы. Одна из них упрашивала мать:
— Багилаш, милая, подними голову. Нельзя же так всю ночь, — и пыталась подсунуть подушку.
На этот раз на меня никто не обратил внимания. Я соскользнул с кровати и вышел из дома.
На улице уже стояло позднее утро, было тепло, как и все эти дни. Перед нашим домом кипели три самовара, пылал врытый в землю очаг, на котором в казане варилось мясо. На стене сарая сушилась шкура серого козла, его берегли к возвращению отца, ухаживали за ним отдельно, всей семьей, кормили самой сочной травой с лучших участков горного луга. Но вот пришлось его зарезать совсем по другому, безрадостному поводу.
Возле самовара и очага суетились соседские женщины. Кто-то готовил чай, кто-то снимал с кипящего бульона пену или, сидя перед ручными жерновами, молол остатки нашей пшеницы, выгребая их из мешка.
И все же меня удивил человек, коловший дрова перед дверью сарая. По обычаю, это делал всегда самый близкий родственник пострадавшей семьи. И так было у всех. А у нас колол дрова Токтар — человек, совершенно не связанный с нами кровью. Не сват нам и не брат, как говорят русские.
Я хотел спросить у сестры, что это значит, поискал ее глазами. Она подходила к дому с ведрами воды. На лице ее не было ни кровинки, взгляд суров, губы крепко сжаты. Назира молча вылила воду в пустой самовар, разожгла его.
Я понял, что ей сейчас не до вопросов, сел на землю, привалившись спиной к углу дома, обнял коленки. И вдруг улицу и меня вместе с ней потряс плач, вырвавшийся из окон нашего дома. Я узнал голос бабушки. Она причитала, оплакивала своего сына.
Ушел мой жеребеночек за горы.
Пояс ему был к лицу,
Но что толку, что пояс к лицу,
Жеребеночек мой уже не вернется…
Я представил своего отца, подпоясанного красивым военным ремнем. Лицо его было суровое, холодное. Он даже не взглянул, не обернулся на нас, плачущих, причитающих, зашагал в гору, спокойно, размеренно, как ходил за дровами, да только шел на этот раз так, чтобы уже никогда не вернуться. И вот отец, как и пела бабушка, перевалил за гору… Мне хотелось крикнуть: «Отец, куда ты уходишь? Зачем ты оставил нас?»
По моему лицу потекли горячие слезы. Мне и раньше приходилось плакать от обиды, а чаще хитря, чтобы разжалобить бабушку. Но до этого дня я не знал, как горячи настоящие слезы. Они жгли глаза и щеки. Я крепился, стараясь не зареветь в полный голос, стиснул зубы, спрятал в колени лицо. И тут на мое темя легла жесткая мужская ладонь. Я поднял голову и увидел Токтара, склонившегося надо мной: