Отняли у Рибника его силу, его кормильцев!
В Рибнике траур, словно чума унесла самых лучших людей.
— Мы, далматинцы, испокон веков воины, а сейчас хотят, чтобы мы стали солдатами, — сетовали жители.
Однако это не помогло.
В воскресенье на крестопоклонной неделе, перед обедом, на берегу собрались почти все жители Рибника и окрестных сел, среди невероятного шума и гама отделили тех, которых определили «для царя», и посадили их на пароход.
Митар обнялся и расцеловался с Илией, Перо и Марией, потом отвел в сторону Болтуна и долго что-то ему толковал, размахивая руками; наконец они дважды облобызались, и, не оглядываясь, Митар взбежал по трапу…
* * *
Луетичи работали усерднее и дружнее прежнего, ища утешение в труде. Кто видел их за делом и не знал, какие раны они носят в сердце, мог им позавидовать. Только Илия очень уж побледнел. Сначала братья не обращали на это внимания, но, когда румянец так и не вернулся на его щеки, забеспокоились и начали уговаривать его полечиться. Но Илия и слушать не хотел. «Засорил желудок, и ничего больше». Он работал, надрывался, однако уже не мог скрыть, что день ото дня терял силы. Сначала он слегка покашливал, потом кашель усилился, и он стал харкать кровью. И однажды утром у его постели заметили лужицу крови. Испугавшись, он пообещал показаться врачу, но, когда тот явился, Илия повернулся к нему спиной, не сказал ни слова и не пожелал принять прописанное лекарство. Назавтра он поднялся и потащился на огород, где и свалился за работой; не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, он только дышал, как цыпленок, зажатый в руке. Снесли его домой. Пролежав два-три дня, он снова поднялся и пошел бродить по городку. Люди диву давались, глядя на живого мертвеца. Давно не видевшие и вовсе не узнавали его. Бедняга не раз слышал за спиной вопросы.
— Боже мой, неужто это Илия Луетич? Что с ним, с чего он так отощал?
Но молодожен упрямился и становился с каждым днем непокорней. Братья натерпелись от него всяких обид: кричит, бранится без всякого повода, за все выговаривает, требует особые кушанья, все не по нем, ничего не нравится. Аницу на глаза не пускает; одну Марию и слушает — больше, чем ребенок мать.
Так тянулось до вербного воскресенья, а там он уж и не вставал.
Умирая, он заклинал братьев позаботиться о вдове; пусть она, если снова не выйдет замуж, живет на его части. Илия повторил это много раз и для верности велел позвать нотариуса, чтобы тот записал его последнюю волю.
В страстной четверг, в пору, когда ночь разлучалась со днем, и Илия навсегда разлучился со своей Марией.
* * *
Кто может себе представить, что происходило в доме Луетичей!
Не нашлось ни одной живой души во всем Рибнике, которая не пожалела бы от всего сердца злосчастное семейство. Шутка ли сказать, за девять недель три покойника под одной крышей, потому что по тем временам солдат — это тот же покойник! Похоронить трех людей, и каких! Люди твердили в один голос: «Не божья это воля». Народу навалило полон дом, двор и сад — больше, чем было на свадьбе. Громко голосили бабы, и над всеми воплями поднимался голос Аницы.
Перед обедом явился священник и тут же принялся читать над покойником Евангелие, несмотря на усталость после длинной церковной службы. Обычая ради полагалось всем стихнуть; замолчала на мгновение и Аница, но сдержаться была не в силах, и скоро ее причитания начали перемежаться со словом божьим. Старый священник, обливаясь слезами, не переставал читать, и слова утешения мешались со словами разбитого сердца.
Вдова молчала, точно мертвая. Взлохмаченная, бледная, она забилась за дверь, не отрывая глаз от свечи над Илией.
Многие подумали, что она лишилась рассудка.
Когда священник дошел до седьмой главы от Матфея и прочел: «Ибо каким судом судите, таким будете судимы, и какою мерой мерите, такою и вам будут мерить», — Мария вскочила как безумная, словно ее подняла какая-то сила, и подбежала к покойнику с воплем:
— Горе мне, грешной!..
Аница отпрянула в сторону и, ударив себя в грудь, запричитала:
Горе нам, а не тебе!..
Ох, Илия, не ведал ты,
Что погубишь дом родимый,
Нам привел проклятую присуху!..
Молнией блеснул в руке Болтуна острый нож и вонзился Марии в грудь. Она, бездыханная, упала на мужа, а Болтуна тут же схватили, чтобы он не наложил на себя руки. (Потом по приговору суда его посадили на двенадцать лет в Истринскую тюрьму.)
А на заре первого дня пасхи, когда затрезвонили на Спасской церкви в колокола и народ запел: «Воскресение твое, Христе», — Перо Луетич одиноко сидел перед своим опустелым домом и горько плакал.
1888
НА ЧУЖБИНУ
Ласточки уже свили в Приморье свои гнезда, а Румию почти до подножия еще покрывал снег.
Как раз в эту пору — дело было в середине марта 1872 года — какой-то пароход бросил на заре якорь, став носом к Волуицам, а кормою к Будве; море волновалось, мачты и трубы кланялись то морю, то развалинам Барской крепости. Едва взошло солнце, пароход сильно и протяжно загудел, пробуждая служащих пристани. Первыми выбежали на берег два портовых стражника — единственные черногорцы, которые здесь находились; за ними вышел чиновник морского ведомства с двумя матросами, а за ними вместе с женами три-четыре представителя австрийского консульства, пять-шесть трактирщиков, агент «Ллойда» и, наконец, сам начальник порта, низенький, с огромной седоватой бородой.
Одним словом, почти все население десятка домов, обступивших пристань.
— Грек! — сказал начальник, дубровчанин, внимательно следя за сигналами, подаваемыми с парохода. — Черт знает чего ему надо! Передает, что кого-то ждет и что спешит, а кого ждет, не пойму! А интанто[23], — обратился он к чиновнику, — отправляйся и потребуй пратику[24].
Все двинулись обратно.
Это, казалось, разозлило судовую команду, потому что гудок подле трубы резко взвизгнул раза два-три, словно от боли.
— Пацйенца! Пацйенца, каро мио![25] — промолвил начальник.
Но гудок загудел протяжно и как-то хрипло: у-у-у-у…
— Мучается, клянусь богом! — заметил черногорец.
— Откуда ты взял? — спросил его товарищ.
— Откуда взял? Что, у меня никогда живот не болел? Так вопят, когда живот болит!..
Матросы не спешили. Чиновник с папкой под мышкой терпеливо ждал, пока вычерпают воду со дна лодки и принесут из сарая весла; наконец медленно отчалили.
Лодка так долго не возвращалась, что начальник порта забеспокоился, нахлобучил соломенную шляпу с белой лентой, раскрыл зонт и двинулся в сопровождении стражников на берег. Тут он стоял до тех пор, пока лодка не отчалила от судна; за ней понеслась другая, четырехвесельная, которая в мгновение ока причалила к дощатому причалу. Маленький черномазый человечек с живыми глазами, еще сидя на корме, залопотал по-гречески. Жители пристани снова собрались за спиной начальника.
— Нон капишко![26] — сказал дубровчанин.
Грек, как кошка, вскарабкался на причал, снял шляпу, вытер пот, окинул пронзительным взглядом толпу и, коверкая итальянские слова, обратился к двум черногорцам.
— Да вот начальник, дай бог ему счастья! Чего ты мне рассказываешь? — сказал Божина, старший стражник.
Кое-как поняли: грек явился, чтобы захватить с собою рабочих-черногорцев, подрядившихся ехать на Коринфский перешеек, и удивлен, что их нет; жалуется на простой и расходы; угрожает, что потребует возмещения убытков, и то кланяется начальнику и закатывает глаза, то потрясает кулаком в сторону гор; крестится, вытаскивает из кармана бумаги и сует их всем под нос…