— Эй, Юри!
Марко не имел обыкновения толкаться в это время на тропинке. Знал это и старый Рижан, и поэтому он тронулся только тогда, когда толпа удалилась.
Йойи и Миш взяли брата за руки, а отец, покусывая чубук, завел с сыном разговор о всех мелочах, связанных с урожаями, работами, расходами за двадцать пять месяцев его отсутствия.
Луца встретила их во дворе. На скамье стоял глиняный таз с водой, рядом лежало полотенце. Дети увели Рижана, чтобы разгрузить его и поставить в стойло. Марко быстро снял гунь, рубаху и склонил над тазом свой смуглый торс с отчетливо выступавшими ребрами и позвонками. В одной воде он вымыл мылом руки, в другой — лицо, в третьей — шею. Когда жена помыла и вытерла ему спину, он прошел в дом переодеться в чистое. То же самое проделал и Миш, только плечи растирала ему Йойи.
На столе была приготовлена капуста, жареная рыба, каравай ячменного хлеба и кувшин с разбавленным вином.
Луца сняла с ног Иисуса четки и одни передала хозяину. Все пятеро выстроились перед распятием. Хозяйка произнесла: «Во имя отца, и сына, и святого духа! Аминь»; потом все в один голос прочли «Отче наш», «Богородице, дево» и другие молитвы, составляющие «розарие»[45]. Все это длилось около четверти часа.
Ужинали молча. Луца подталкивала Юрету, и тот пытался проглотить хоть что-нибудь. Марко долго пережевывал каждый кусок, подперев ладонью усталую голову. Только потянувшись первый раз за кувшином, он окинул быстрым взглядом Юрету, потом жену и произнес:
— Эй, ей-богу, до чего привередливым и нежным стал этот наш! Точно барышня! Погоди, вот суну тебе мотыгу в руки!
Кувшин по очереди обошел всех, и по знаку матери дети отправились спать.
Луца принесла кувшин поменьше и стакан. На этот раз вино было чистое, густое, красное. Марко поздравил сына со счастливым приездом и выпил до дна. Луца повторила поздравление и, отпив полстакана, поставила кувшин и стакан перед сыном. Одновременно отец положил перед ним трубочку, чтобы тот ее набил. И сказал:
— Ты ночевал в Задаре и целую ночь пил! Сразу видно! Ты и сегодня здорово клюкнул в городе! Сразу видно! Верно?
— Есть немного! — ответил, улыбаясь через силу, парень.
— А какого вы черта ходили в Америку?
— А я почем знаю, па? Пришел приказ, и айда! Так до нас ушел в Австралию броненосец «Мария Терезия».
— И он видел черных и желтых людей, — отозвалась мать, водя пальцем по столу.
— Неужто ты веришь матросам? — бросил Марко и, зевая, поднял голову к потолку. — Крепко врут, милая! А скажи-ка мне, сколько ты скопил?
— Пятнадцать талеров, па! — отозвался Юрета.
— А не густо! — Танфара сказывал, что привез двадцать!.. А, ей-богу, налей еще один, и давайте спать! А завтра, после малой мессы, пускай сходит в первую голову к дяде Йосе и тетке Марии.
— Само собой! — добавила мать.
Марко лениво поднялся и вышел. Луца зажгла маленькую лампу на масле и ушла вслед за мужем.
Юрета, положив локти на стол, затих. Вскоре сверху донесся громкий ритмичный храп супружеской пары, дополнивший картину повседневной домашней жизни. В голове было пусто; охваченный каким-то жутким предчувствием, Юрета стал внимательно вслушиваться в этот храп: в привычном звуке ему чудилось что-то таинственное, словно отмеривающее течение ночи, течение жизни, течение всего, что уходит в ничто! Хлопанье крыльев и сиплый крик вывели его из состояния полузабытья. Их петух первым отважился нарушить глубокую тишину на острове. За ним, стараясь перекричать друг друга, пустились и остальные. Когда все снова замерло, Юрету обуял страх; на память пришли сказки, слышанные в детстве, Вот разверзаются белые гробницы, что подле церкви Пречистой, и встают мертвецы, и прежде всех новопреставленные, еще не привычные к одиночеству! Вот и поварета Марица, не догадывавшаяся о его любви и узнавшая о ней только этой ночью; сейчас она спешит к нему за обручальным кольцом… Всколыхнулся огонь, скрипнула калитка, Юрета в ужасе вскочил. Но страх длился одно мгновение. Натура земледельца и моряка победила минутную слабость, и он, опустив голову, углубился в молитвы за упокой повареты!
Потом сел, положил голову на скрещенные руки и заснул.
Луца, как всегда вставшая раньше всех, застала его в той же позе. Она развела огонь, сварила кофе, поставила перед сыном и растормошила его. Юноша поднял голову и долго сонным, непонимающим взглядом смотрел на мать. Потом извлек свою новую, металлическую табакерку, свернул цигарку, закурил и принялся за кофе.
Мать, опустив глаза, присела против него.
Он заговорил первым:
— Ма, я сегодня не выйду!
— Даже в церковь? Забыл, что сегодня воскресенье?
— Никуда! Лягу наверху, а ты скажи, что заболел.
— Это грех! Мне сон приснился, перед тем как проснуться, на заре, когда сон от бога!
Луца надеялась, что сын спросит, кто ей привиделся, но, не услышав его вопроса, продолжила:
— Ее видела, поварету! Пришла, бедняжка, бледная, заплаканная, опухшая рука перевязана. Подвела меня к окну и здоровой рукой показала на море, а там большой корабль, а на корабле один ты. А поварета плачет и говорит: «Вот он! Подходит! А я не могу, тянет меня эта злосчастная рука, тянет в землю! А Юрета пусть возьмет Паву!»
Луца смахнула рукавом слезы.
Долго сидели они молча, потом мать подняла глаза на сына: к нему медленно возвращалась жизнь. Наконец он сокрушенно спросил:
— Это правда, ма?
— Да, сынок, да будет порукой пресвятая богородица.
— Ну что ж, да свершится воля божья! Поварета!
1901
ПИЛИПЕНДА
Пилип Баклина спал одетый, прикрывшись сермягой, у самого очага, лицом к огню. Слабенькое пламя лениво лизало дно висевшего на цепи казанка. Можжевеловые корни больше дымили, чем грели; дым заполнял темную хатенку, поднимался к самой соломенной крыше и силился вырваться сквозь единственное отверстие наружу. Но ветер то и дело загонял его обратно, отчего Пилип морщился, обнажая крупные желтые зубы под щетинистыми с проседью усами. Когда же ветер стихал и дым, пользуясь случаем, устремлялся вверх, можно было различить в одном углу расшатанную кровать, покрытую соломой, в другом — ткацкий станок с наброшенной на него одежонкой; у двери — плетенку для кукурузы, а над ней — покосившуюся полку с убогой посудой; подле очага еще два-три горшка и столько же трехногих табуреток. Вот и вся обстановка!
Во дворе стояла хозяйка, щуплая, некрасивая женщина, Пилипова Ела, уставившись на две брошенные на завалинку вязанки можжевеловых корневищ, смешанных с тонкими грабовыми поленьями, — все, что они с мужем с великим трудом выкорчевали и собрали за два дня в лесочке над селом. Ветер трепал ее одежду и непокрытые волосы, а она все перекладывала дрова, чтоб их казалось больше.
В загородке стоял Курел, маленький, рыжий, сильно поседевший тонконогий ослик: кожа да кости! На чердачке над ним — ворох ячменной соломы, корм Курелу на зиму, а под ногами на земле пучок соломы — завтрак, который он не торопясь поедает, соломинку за соломинкой. Его полный добродушия взгляд обращен то на хозяйку, то на петуха с двумя курами, которые копошатся у его ног, умильно на него поглядывая. Курел, видимо, сочувствовал им, особенно веселой и хорошенькой Пирге. Он охотно поделился бы с ней соломой, если бы она ее стала есть.
Двадцать таких домишек, да еще с десяток чуть побольше — вот и все село К., затерявшееся в Северной Далмации. Раскинулось оно по краю долины у подножия гор. Среди сгрудившихся строений пряталась старинная православная церковка. А на отлете, у самой околицы, воздвигалось большое богатое здание, должно быть католический храм, под стать какому-нибудь городу, а не беднейшему селу Петрова Поля.
Ела вошла в дом, с силой захлопнув за собой дверь. Пламя в очаге взметнулось от ветра, вода в котелке закипела. Пилип проснулся, сел и мутным взглядом обвел комнату. Когда он поднялся и, потянувшись, едва не коснулся руками камышового потолка, видно стало, что он настоящий «Пилипенда», как прозвали его крестьяне: долговязый, с длинной шеей и круглой головой. Штаны на нем сплошная заплата, капа, некогда красная, теперь почерневшая от грязи, напялена по самые уши. Когда он зевнул, казалось, что он вот-вот проглотит казанок.