«Я волгарь», — подумал он о себе. Он любил все это: горы на том берегу (их, правда, и горами назвать нельзя — так, возвышенности); зеленые острова в сверкании струй, косые паруса, слепящий простор, когда смотришь по течению. Когда сидишь один на один с Волгой — отдыхаешь душою. Наверное, лучше всего быть бакенщиком. Ты всегда один на один с нею... У каждого человека есть свой особый уголок земли, даже если ты не родился здесь, а пришел сюда, увидел и влюбился. Уголок принял тебя, так как вы поняли друг друга. Даже самый несентиментальный должен хотя бы изредка приходить в этот свой уголок, чтобы отдышаться, взглянуть на себя из некой голубой дали. Если ты в суете дел не написал стихов, то вспомни стихи других, помечтай в тиши. Оно нужно иногда, отрешенное состояние. Человек должен философствовать. У древних греков это была чуть ли не обязанность — философствовать. Например, эллинов очень занимал вопрос, что такое талант. Аристотель считал, что это способность человека к успешному выполнению какого-либо дела. Один гражданин больше пригоден к военному делу, другой — к ремеслам, третий — к занятиям наукой, четвертый — к искусству. А к чему пригоден ты? Можно ли назвать приверженность к партийной работе талантом? Да так ли уж это важно? Важно другое: я хочу счастья для людей. Не сытости, не комфорта, с которыми иногда связывают понятие о счастье. Как говорил Гераклит: «Если бы счастье заключалось в телесных удовольствиях, мы бы называли счастливыми быков, когда они находят горох для еды». Счастье, наверное, имеет смысл только тогда, когда оно для всех. Не для избранных счастливчиков, а для всех. Он вспомнил Файзуллу Ходжаева, который как-то сказал:
— Когда мясо делят в темноте, выигрывает счастливый. Но мы не хотим больше делить мясо в темноте: пусть каждому будет по труду.
Общее счастье... Маркс видел счастье в борьбе. Дзержинский как-то сказал:
— Что такое счастье? Если переводить это понятие в образ поэтический, то высшее счастье для человека, какого он может только достигнуть, — это быть светлым лучом для других, самому излучать свет.
Феликса Эдмундовича недавно назначили народным комиссаром путей сообщения, оставив при том народным комиссаром внутренних дел и Председателем ВЧК. Управление железными дорогами теперь в надежных руках.
Быть светлым лучом... Но это счастье опять же для тех, кто ставит перед собой такую задачу, счастье для борцов. А что такое счастье для всех людей? Может быть, райское блаженство? Но блаженство — это не счастье, это состояние экстаза, эйфории, своеобразное опьянение. «Блажен, кто смолоду был молод...» Или если брать экономическую сторону: будут ли люди счастливы, получив все по потребностям, как то должно быть при коммунизме? И что такое потребности? Да, будут счастливы, если получат по потребностям. Потому что главная потребность — это потребность смысла жизни. Смысл жизни приобретет для каждого новое значение. Скажем, потребность в творчестве, в творческом труде, понимая творчество не как отношение к искусству, а всю деятельность человека, даже его поведение. Люди получат главное: развивать свою индивидуальность, свои творческие возможности. Люди будут воспринимать проблемы мира и общества как свои собственные. Жизненная устроенность станет пониматься ими не как обладание вещами, а как устроенность духовного мира личности. Вот эта духовная удовлетворенность всех и каждого социальным и личным бытием и будет общим счастьем. Но до этого еще так далеко... Когда-то Белинский писал о нравственном значении железных дорог, значит о транспорте. Как странно и причудливо бывают приложимы мысли тех, кто и не помышлял о нашем времени! Мы обычно, стараясь мотивировать что-то очень важное для нас, ссылаемся на все авторитеты прошлого, как бы преднамеренно забывая, что время изменило свое качество. Дидро сказал... Платон сказал... Да, да, как это сказал Гете: «Если вы берете людей такими, каковы они есть, со всеми присущими им недостатками, вы никогда не сделаете их лучше. Если же вы обращаетесь с людьми как с идеальными людьми, вы поднимаете их на ту высоту, на которой вы хотели бы их увидеть».
Красиво сказано. Жаль только, что не со всеми людьми можно обращаться как с идеальными.
Он почувствовал, что кто-то стоит рядом. Поднял голову: это был Милонов. Вид у него был несколько смущенный. Он, должно быть, только что подошел и не решался заговорить.
— А, это вы! Присаживайтесь вон на тот камень.
— Мне сказали, будто вы уезжаете из Самары, Валериан Владимирович...
— Да, вот получил письмо, срочно отзывают в Москву.
— А я тоже решил уехать из Самары.
— Куда?
— Да не все ли равно куда? Куда глаза глядят.
— Что так?
Милонов опустился на камень. Помолчал. Потом торопливо заговорил, словно боясь, что Куйбышев не станет его слушать.
— До вашего приезда сюда, ну за последний год, пока вы были в Туркестане, меня уважали здесь. Вернее, мне так казалось. Не появись вы, наверное, все так и продолжалось бы...
— Что — уважение или неуважение — продолжалось бы?
— Теперь я понимаю: скрытое неуважение. Меня не уважали, а боялись. В общем-то, конечно, не меня боялись, а маленькую группу людей, в числе которой был и я. Боялись нашего мнимого якобинства. Нам удалось запугать население крутыми мерами. Мы «завинчивали»...
— Зачем вы все это говорите? Я и так знаю.
— Вы меня рекомендовали и, следовательно, перед вами должен нести ответ. Мы с вами больше не увидимся, но я не хочу...
— Да, продолжайте.
— Я решил покончить с политической деятельностью!
— То, чем вы здесь с Легких занимались, вы называете политической деятельностью?!
— Вы не так меня поняли. Мы, как вы сами убедились, ни к чему не пригодны, развалили даже то, что оставалось. То, что вы сделали в губернии за несколько дней, значит гораздо больше, чем вся наша так называемая работа за год. Мы не работали, а укреплялись. Наша местническая группировка укреплялась, вела склочную войну с ленинцами, всячески выживала их, пакостила. Нам хотелось властвовать без свидетелей. Самим. Устроить опорный пункт для Шляпникова, Сапронова, Крестинского и иже с ними.
— Вы об этом заявили на съезде. Правда, в несколько иных выражениях.
— Да, мне досталось от Владимира Ильича на орехи.
— И поделом. Вы бросили обвинение Ильичу, будто он «административно» наклеил ярлык синдикализма на вашу святую самарскую «рабочую оппозицию» и натравливает партию на нее.
Милонов свесил голову. Он был явно подавлен. Нервно перекатывал между пальцев поднятый с земли камешек.
— А знаете, — вдруг сказал он, обретая в себе некую уверенность, — я ведь изменил ва́м, лично ва́м и общему нашему делу. И вышло все как бы само собой. Просто не заметил. Стал борьбу принимать за политическую игру. И мне сумели внушить, будто я не пешка в этой зловещей игре, а по меньшей мере тура. Шляпниковец. Мной овладела мания величия. Только сейчас стало доходить: а ведь они заговорщики! И я с ними. Политическое ничтожество, нуль, марионетка... Меня дергают за ниточки, выталкивают на сцену съезда, и я, по-петушиному выпятив грудь, начинаю поучать Ленина! Это даже не ослепление, не дерзость, а сумасшествие. У Милонова претензии к Ленину!.. К гению мирового пролетариата. А под всем этим: Троцкий противопоставляет себя Ленину. Я хотел застрелиться. От позора. Вырвать бы свой проклятый язык... Но сказанного все равно не вычеркнешь. Буду нести до последней минуты геростратову славу. Я зачеркнул сам себя как работника партии. Если даже стану на колени на Красной площади и буду биться лбом о брусчатку, вопить о раскаянии, все с холодным презрением станут обходить меня...
Валериан Владимирович с каким-то смутным чувством слушал странную исповедь и не знал, что сказать человеку, провалившемуся с головой в калтус (так в Сибири называют особо опасные болота).
— Вам остается одно: объявить в печати о своих заблуждениях, отмежеваться от лидеров «рабочей оппозиции». Ведь в них коммунистического ничего не осталось.