Литмир - Электронная Библиотека

Удивительно совсем не это. Удивительно то, что в полицию я попал… с последнего курса Духовной Академии. Сначала была семинария, потом я решил подняться на ступеньку выше, узнать на порядок больше. А потом меня оттуда выгнали.

Мерседес удивленно спросила:

— А за что?

— А за дело. Я стал неудобные вопросы задавать. Почему Господь попускает зло, почему так измельчали верблюды[iii]: богатые плевать хотели на заповеди, а туда… — Фома ткнул пальцем вверх, — туда якобы попадают, отмазаться от суда и полиции, отделаться штрафом — им что плюнуть, зато няньку из приюта для подкидышей, учительницу или фабричного работягу — судья, не раздумывая, упечет и надолго, и никакой тебе амнистии. Примеров тьма! Да вот самый ужасный: почему разбойник в Рай вошел — а ведь кровь лил, как водицу, на слезы жертв — только смеялся в ответ, черная его душа. А потом — р-раз! — покаялся и все, в одно мгновение белым стал, чистеньким? Значит, слезы и кровь тех, кого он загубил — ничего не стоят перед вечностью? Ну, загубил. Ну, и что. Покаялся же…тьфу!

— Знаешь, дитя, как у нас в полиции говорят? Каяться надо — до суда, кары себе просить, вымаливать — потяжелее, пострашнее и без малейшей поблажки. Никакого тебе послабления! И, главное, никакой амнистии. Самому те же муки принять, самому слезами умыться — а надо, так и кровью своей заплатить за содеянное зло. Претерпеть сурово. Вот это будет раскаяние — настоящее, когда все по-честному. Но это все — до суда говорить, просить надо, а не после. После — уже не в счет. Не каешься ты, а других за дураков держишь: мол, умилятся, рассиропятся, сопли распустят, идиоты добренькие… вот и дадут мне послабление. А там, глядишь, и полное отпущение грехов, и свободу. Полную свободу творить мерзости, как ни в чем не бывало. Вот так они, как правило, рассуждают. А нас — недоумками считают и слабаками. И таким — прощение, отпущение, а потом — Рай?! Мне ближе по духу слова одного древнего поэта: "Миловать злых - значит, притеснять добрых".

Да еще поспорил… точнее, поссорился с ректором. Это просто было «смерти подобно».

Фома замолчал. Усмехнулся. Давно было, а как забыть?

— Короче, выгнали меня святые отцы. Чтобы не стал я впоследствии нести ересь с амвона и народ смущать, баламутить своими речами. Ну, и черт с вами, сказал я — и пошел в полицию. Для борьбы со злом — одних молитв явно недостаточно, а разбойникам не умиляться надо и в Рай за рученьку, мокрую от чужих слез и крови, вести — а (но) судить и сажать. Или казнить. Не со всеми получается, увы. Но если невозможно убрать все существующее зло — значит, убери хотя бы часть. Убери то, что можешь, что тебе по силам — и пусть воздух станет чище. Подари нормальным людям спокойствие. Вот так, дитя мое, вот так.

А как вы оказались в пансионе? — неожиданно спросил Фома.

Мерседес только плечами пожала: о чем тут вспоминать?

— В день первого совершеннолетия упаковала в сумку свои документы — часть их накануне выкрала из бабкиной комнаты, из ее сейфа, пока старуха лично отвозила «особый заказ особому человеку». Еще тряпки взяла, вторые туфли, старые и удобные — в них удирать легко, блокнот, две ручки, пять фунтов — подарок Стрелиции на Рождество, еще какую-то чепуху, нужную в первое время. Но, главное, мамин сапфировый перстень. На память.

— Вы очень рисковали. Ваша бабушка могла и в полицию заявить о якобы краже. Перстень ведь дорогой? Я имею в виду, по своей стоимости.

— Я поняла, — сказала девушка. — Очень дорогой, антикварный. Семнадцатый век.

— Во-от! Я понимаю ваши чувства, но все-таки это было неосторожно. Как вы теперь, при случае, докажете свое право на него? Простите, сеньорита, но чувства к делу не пришьешь, — развел руками господин комиссар.

Мерседес улыбнулась.

— Одну гравировку вы уже видели, господин комиссар. Там внутри еще одна. Сейчас!

Мерседес двумя пальцами обхватила золотые лепестки, обрамляющие сапфир, с силой крутанула и потянула на себя. Раздался негромкий щелчок — и взгляду Фомы, изумленному и восхищенному, открылась широкая полоска золота, с надписью — «От жениха, Карлоса Альфредо Криштиану Лукаса Эштебана ди Сампайо, обожаемой невесте моей, Джулии Тирренс». И чеканные латинские слова, повторенные трижды: «Аmica mea». Возлюбленная моя…

— Карлос и Джулия ди Сампайо — мои родители. Верхняя, открытая, гравировка — дата их свадьбы.

— Весомый аргумент, — согласился Фома, возвращая перстень.

— Теперь вы меня понимаете, господин комиссар?

— Теперь понимаю.

— Бабке я оставила записку: «прости-прощай!» и чтобы не искала. Не вернусь. Потом сняла комнату у одной вдовы, нашла работу. Не бог весть что, да ведь не навсегда, заработок ерундовый, но с голоду все же не подохну. Правда, чтобы дожить до первого жалованья, пришлось поголодать.

— Как это? — не понял Фома. Или сделал вид, что не понял.

— Так ведь пять фунтов не резиновые, — засмеялась девушка. — Быстро кончились.

— И как же вы…

— А, ерунда. Там неподалеку одно хорошее кафе, и каждый вечер остатки к заднему входу выносят. Меня сначала, правда, чуть не побили местные… кхм, завсегдатаи. Потом жалели, делились. Раза два в церковь бегала — на воскресную раздачу хлебов. А до этого булочку в парке стащила. На скамейке она лежала, возле большой хозяйственной сумки. Хозяйка отошла куда-то, а я терпела, терпела, ела глазами, давилась слюной… да и не выдержала. Суховатая булочка, но вку-усная… ах! Мне даже изюминка попалось. Правда, всего одна, — засмеялась девушка.

«Наверное, голубям ту булку приготовили. Или воронам да воробьям», подумал Фома — и улыбнулся в ответ.

— Сейчас мы сделаем кое-что очень важное.

Выслушав его просьбу, девушка нахмурилась.

— Зачем это вам? — глядя исподлобья, спросила она.

Фома улыбнулся — ни дать ни взять, добрый дядюшка. Томас, который с интересом следил за происходящим, уставился на гостью.

— Никакого подвоха здесь нет, — успокоил ее Фома.

— Хм, ладно. Диктуйте.

Фома подвинул к ней лист бумаги и «вечное перо». Мерседес вздохнула, с сомнением глядя то на стол, то на своего собеседника, пожала плечами — и, наконец, приготовилась писать.

— Какой чудесный сегодня день: солнце светит, птички поют. И, главное: уже полдень — а еще ни одного трупа, — с радостной, бодрой интонацией продиктовал Фома.

Мерседес хмыкнула, но как полагается прилежной ученице, дописала все, до единого слова. Потом демонстративно положила «вечное перо» и вновь нахмурилась.

— Нихрена себе у вас шуточки, господин комиссар. Простите.

— Вы правы, дитя мое. Шутки у нас, полицейских, и впрямь никудышные. Что поделать, профдеформация, — развел руками господин комиссар. — Ох! Чуть не забыл: поставьте дату… вот тут, ага… и распишитесь. Чуть пониже.

Когда растерянная, ничего не понимающая, Мерседес передала ему листок, господин комиссар осторожно, двумя пальцами, взял листок с «диктантом» и пробежался глазами по строчкам. Отлично, просто отлично! Образец почерка есть, надо будет — пустим его в дело. И час тот уже близок… ближе, чем некоторые думают. Замечательно все складывается, думал господин комиссар; тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.

Написал сверху — «образец почерка мисс Мерседес ди Сампайо», а внизу — «заверил комиссар полиции, Фома Савлински». Дата, две подписи — и вуаля, готово! Очень довольный господин комиссар бережно опустил бумагу в чистый конверт, а тот, в свою очередь, в письменный стол. Три оборота ключа в узкой, деревянной дверце. Внутри та оказалась стальной — письменный стол служил господину комиссару сейфом. Очень простым, домашним — и все-таки надежным.

Насвистывая что-то легкомысленное, Фома прицепил ключ к собачьему ошейнику.

— Теперь ты за него отвечаешь, — подмигнул он. Пес внимательно глянул на своего новообретенного хозяина и друга, и сдержанно, негромко «бухнул». «Понял. Не подведу.»

Фома погладил его по голове и сказал, с улыбкой:

47
{"b":"908835","o":1}