Литмир - Электронная Библиотека

Впрочем, у Патрика и все остальное — все и всегда! — было самое лучшее. Так думал не только он. Многие завидовали Патрику — молодому, более красивому, более остроумному и более удачливому — в том числе, в продвижении по службе, словом, гораздо более блестящему коллеге. Еще как завидовали, что было, то было! Сейчас, когда Патрика не стало, думать об этом казалось просто невыносимо. «Какая гадость, какая дикая нелепость», размышлял Фома. «Семь пуль — и нет всего этого великолепия. Исчезло, схлопнулось. А вместо него — эта скромная могила в цветах… и дыра в пространстве. В которую дуют ветры, да не просто холодные — ледяные. Дыра в сердце, дыра в душе… и ничем ее не закрыть и не заткнуть. Время лечит… наглое вранье! Ни черта оно не лечит», так думал Фома, бережно протирая мокрой тряпкой лицо и крылья мраморному ангелу, склонившемуся над могилой его родителей. Ангел скорбно молчал — очевидно, в знак согласия. Да и что бы он мог возразить?

Фома прополол цветы вокруг могилы, полил их, подмел дорожку, зажег угасшую лампадку и поменял букет в каменной вазе. И, наконец, умаявшись, присел на вкопанную им недавно скамеечку и вновь посмотрел на пса. Тот лежал, не шевелясь, с полузакрытыми глазами. Не пес — еще одно изваяние.

— Томас, — тихо позвал Фома. — Томас, дружище…

Большая, будто выточенная из мрамора или отлитая из серебра, голова медленно повернулась к нему.

— Ну, как ты, парень?

Пес вздохнул — как человек. Поднял морду, и Фома вздрогнул: на него смотрели измученные страданием глаза. Усталые и разочарованные этим паскудным миром, где убивают тех, кого ты любишь; тех, кто тебе дорог. Лучших из лучших. Единственных. Пес уже не ждал от этого мира ничего хорошего. А ничегошеньки.

В стоящей возле него чистой глиняной миске подсыхал здоровенный кусок мяса, и несколько мух прицельно кружили над ним. И Фома вспомнил нечаянно подслушанный разговор своих «ребятишек». Они сетовали, что забрать Томаса не получилось — тот рычал и скалил зубы. Пес горевал: весь мир для него сократился до размеров могилы, в которой похоронили самое для него драгоценное… как тут его заберешь, как уведешь силком? Зверюга сильная, внушительных размеров — может и цапнуть. Раньше бы ни за что, сейчас — запросто. Несильно, свои все-таки…, но может. Сторож его подкармливает — о чем позаботился Майкл Гизли, «отслюнив хрустящих, чтоб парень наш с голодухи не околел». А почему не забрал его и не унес, удивился Самуэль, ты-то бы справился. Я бы взял, но дед меня потом и на порог не пустит, а ты-то чего? «Ну, во-первых, если сам не захочет — нифига не получится его увести, скотина с характером, а сейчас он от могилы — никуда. А во-вторых, пес — это не баба, чтоб я его на руках таскал. Если только не больной он или не раненый, Боже упаси», буркнул громила-стажер. И хмуро заключил: «Пока тепло, не пропадет, сторож за ним присмотрит, нормальный мужик. А там я что-нибудь придумаю».

Господин комиссар рассказывал Томасу об умерших родителях и жене: что он теперь один в целом свете, и «ребятишки» ему — почти как родные дети. Говорил и о Патрике, как же его не вспомнить.

— И вот что я тебе скажу, парень…

Фома говорил, говорил и говорил… и внезапно поймал себя на мысли: на душе стало легче. Пес слушал его так, будто все-все понимал. Не возражал, не перебивал, не спорил яростно, не ставил под сомнение каждое услышанное слово — просто слушал. Как слушает единомышленник и друг — уважительно, доверчиво. Фома понял, как же ему не хватало такого собеседника. Молчаливого. Верящего безоговорочно. «А как же „ребятишки“ — Самуэль, Майкл, в недавнем прошлом, Патрик? И Ник О*Брайен, и это несчастье ходячее, „живой труп“, внезапно подумал Фома. „Они ведь тебе, одинокому, как дети. Вот и ответ на заданный вопрос: умные дети спорить должны с родителями и друг с другом, постигая что-то непростое, многотрудное — возражать, аргументы приводить — за и против, иначе ни черта не поймут и не добьются. Пусть сомневаются — тоже хорошо, для мозгов полезно. Счастье быть рядом с ними, работать с ними.

Но должен быть кто-то еще — кто-то, принимающий тебя без лишних слов и безусловно: умного, полного сил, или усталого и безбожно поглупевшего… на время. Доброго или сердитого. Красивого или уродливого. Абсолютно любого. Того, кто верит каждому твоему слову и любит тебя просто так. Ты рядом, ты есть — вот и повод для любви, доверия и дружбы. Другого не надо. Такой друг — «долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится»[i]. Но такая дружба, как и любовь — сродни ангельской, потому и даруют ее не всем.»

Неожиданно Фома поймал себя и на второй странной мысли — он будто не с собакой разговаривает, а умного человека убеждает. И какую философию тут развел, куда делось его привычное немногословие? Не иначе как ветром сдуло да за облака унесло. Прямо там, на входе. У чугунных кладбищенских ворот.

Наконец, он закончил свою неожиданную исповедь и поежился: холодный ветер, холодный камень… так и до радикулита недалеко. Совсем не кстати! Пока он не закончит дело этой чертовой бабы — болеть ему никак нельзя. Все-таки пятьдесят лет — не двадцать, угрюмо подумал Фома. Сыро-то как… сейчас бы чайку горячего, да с ложкой коньяка.

— Ну что, парень? — вполголоса произнес Фома. — Пойдем-ка мы домой, а?

Пес молча слушал. На слове «домой» он слабо шевельнул хвостом. Это движение не ускользнуло от взгляда Фомы.

— Пойдем, дружище, — улыбнулся он. — Я бы, конечно, составил тебе компанию и лег рядом, но штаны жалко. Хоть и старые, да крепкие. Испорчу ведь. А жалованье опять задержали. К тому же, холодно и сыро, околеем с тобой на пару. Ладно бы с толком помереть, на службе, чтобы людям польза, а нам с тобой — честь…, а так? Рановато мне еще на тот свет, а тебе и подавно.

Фома протянул руку и осторожно погладил огромную собачью голову. Пес, в ответ, опять шевельнул хвостом — уже чуть сильнее, чем в первый раз. Но вставать явно не собирался. Ну, что ты будешь делать, обреченно вздохнул Фома.

— Ладно, я пошел. Завтра опять приду.

Он пожал плечами и медленно побрел к выходу по узенькой тропинке между могилами, то и дело, оборачиваясь. Какая-то невидимая и неведомая сила будто привязала гири к его ногам. Чугунные гири. Третья гиря, такая же невидимая, но сама тяжелая из трех — казалось, придавила сердце. Но не ночевать же здесь, на кладбище? Нет, ну в самом деле! Пойдет или не пойдет — переживал Фома. И, медленно сделав еще десять шагов, обернулся. Под его правую руку толкнулась собачья голова, да с такой силой, что Фома покачнулся.

— Баф! — сдержанно, с достоинством, произнес пес. «Ладно, убедил. Пойдем.»

Они шли по дорожке мимо старых и новых могил — так, будто и до этого момента были неразлучны. Не как хозяин и его собака — как напарники. Друзья.

…Когда они ушли, из-за соседней могилы осторожно показалась кошка. Черная, очень тощая. Схватив зубами мясо, она стала есть, жадно урча и, то и дело, оглядываясь по сторонам. И не успокоилась, пока не съела все. А потом — улеглась на крыльях мраморного ангела, откуда с цыганским презрением следила за фигурами человека и пса. Они удалялись, становясь все меньше, меньше, меньше… пока совсем не исчезли из виду. На минуту заскрежетали чугунные кладбищенские ворота, и вновь наступила тишина.

И кошка — в кои-то веки сытая — наконец-то, спокойно уснула.

Положа руку на сердце, Фома не ожидал от себя ничего подобного. Нет, он любил собак, очень любил. Но почему-то до сих пор — только издали. Исключительно так. Спонтанное получилось милосердие… однако, если крепко задуматься: неизвестно кто и кому его оказал. Он Томасу или Томас ему. Да и так ли это важно, в конце концов, решил Фома, главное — результат. Одно было хорошо: еды в холодильнике, как всегда, хватало. Сегодня измученный, оголодавший Томас уснет сытым и в тепле, и завтра так же будет, и послезавтра, и всегда — за это Фома ручался. Поэтому к чертям всю философию! Пора готовить ужин!

44
{"b":"908835","o":1}