В авторском отступлении Мамин писал, что для него представляла глубокий интерес та живая сила, на которой держалось золотое дело на Урале, то есть старатели, или, как их перекрестили в золотопромышленности, — золотники.
Он любуется сильным народом, выразительными типами из трудовой среды. Его внимание задерживается на старике-старателе:
«Красивое широкое лицо, покрытое каплями пота… Ему было за пятьдесят с лишком, но это могучее мужицкое тело смотрело совсем молодым и могло вынести какую угодно работу».
Рядом с мужиками на равных трудятся женщины. Сколько среди них настоящих русских красавиц! Вот словесный портрет дочери старателя:
«Высокая молодая девушка с высоко подоткнутым ситцевым сарафаном; кумачовый платок сбился на затылок и открывал замечательно красивую голову, с шелковыми русыми волосами и карими глазами».
Следуют портреты и другого рода:
«Плотно сжатые губы и осторожный режущий взгляд небольших серых глаз придавали лицу неприятное выражение: так смотрят хищные птицы, готовые запустить когти в добычу»; «Заплывшая жиром туша и был знаменитый Тишка Безматерных, славившийся по всему Уралу своими кутежами и безобразиями».
Постепенно бытовой очерк вырастал в обличительный. В памяти Мамина жили слова Салтыкова-Щедрина о сущности литераторского труда, о том, что прежде ответственность была уделом лишь избранных, в настоящее же время всякий писатель — крупный ли, мелкий ли, даровитый или бездарный — обязывается знать, что на нем прежде всего тяготеет ответственность. Не перед начальством и не перед формальным судом, а перед судом собственной совести.
Эти слова сатирика были близки Мамину. Иначе он не мыслил работу литератора — честное и беспощадное освещение действительности. Ответственность именно «перед судом собственной совести», тревога за судьбу народа — вот внутренняя сила, которая толкала Мамина, заставляла писать, рассказывать о жизни уральцев, чтобы пробудить общественное сознание, да и самим им открыть глаза на происходящее, заставить задуматься.
— Хочу и страшусь суда Михаила Евграфовича, — говорил Дмитрий Наркисович, давая Марье Якимовне читать рукопись.
— Так выразительно о старателях еще никто не писал, — высказала свое отношение Марья Якимовна. — Я, во всяком случае, не видела.
Он и сам понимал, что никто до него не давал в литературе такой обнаженной картины жизни людей, работающих на золоте, самом дорогом металле, и погрязающих в убийственной нищете.
Старатель Заяц так объяснял причины, по которым рабочие пошли в старатели:
«С волей начали по заводам рабочих сбавлять — где робили сорок человек, теперь ставят тридцать, а то двадцать — вот мы и ухватились за прииски обеими руками. Все-таки с голоду не помрешь… И выходит, что наша-то мужицкая воля поравнялась прямо с волчьей! Много через это самое золото, барин, наших мужицких слез льется».
Мужицкая слеза проходит через всю «Золотуху».
Прекрасный мир окружает человека!
«Брести по высокой и густой траве, еще полной ночной свежести, доставляло наслаждение, известное только охотникам: в лесу стояла ночная сырость, насыщенная запахом лесных цветов и свежей смолы».
На этом фоне особенно отвратительны почти натуралистические картины пьяных разгулов и диких оргий золотопромышленников.
Беспощадно обнажает автор, как нагревают свои руки на даровом труде народа ловкие дельцы всех мастей, как на основе бедности и нужды растут богатства одной стороны, а в среде тружеников — пьянство и разврат.
«Пьянство и разврат — дети одной матери, имя которой — нужда».
Есть в «Золотухе» особенно примечательная фигура — смотрителя машин прииска Ароматова Стратоника Николаевича, служившего десять лет в горном управлении и вылетевшего с этой службы за разоблачение золотопромышленников. Этот сравнительно интеллигентный человек из разночинцев, когда-то поклонник писателей-демократов, теперь играет жалкую роль при золотопромышленниках. Сломили его так, что Ароматов не стыдится быть при них шутом. В беседе, по старой памяти, он сыплет цитатами из Белинского, Добролюбова, Писарева, Бокля, Спенсера, читает стихи Некрасова, показывает в лицах сценки из комедий Островского и Гоголя. Пьяный, в загулявшей компании хищников, он читает стихи Беранже, разыгрывает сцены из оперы «Иван Сусанин» и вдруг, словно опомнившись, произносит обличительные речи, бросая в лицо тех, с кем сидит за хмельным столом: «Кровопийцы!.. Вы не золото добываете на приисках, а кровь человеческую…»
Но проходит порыв, и он опять пресмыкается и шутовствует. Такова деградация и скорбный путь тех, кто начал с идей служения народу, а теперь стал просто мелким прихлебателем сильных мира сего.
Мамин не раз еще вернется позже к таким характерам, показывая нравственную опустошенность малочисленной интеллигенции, растерявшейся перед лицом жестокой действительности. Покажет и не павших духом перед теми же обстоятельствами, сохранивших в душе идеалы лучших представителей русской духовной культуры.
Очерк «Золотуха» он закончил в октябре.
«Золотуху», как Мамин и задумывал, он послал Салтыкову-Щедрину в «Отечественные записки».
«Сегодня посылаю четвертую часть своего романа в «Дело» (речь идет о «Приваловских миллионах». — В. С.), — писал Дмитрий Наркисович брату Владимиру в октябре 1882, — а пятую заканчиваю. Не знаю, удастся ли поместить в январе. На днях послал в «Отечественные записки» большой рассказ «Золотуха» и буду ждать в конце ноября, как обзатылят…»
Дни проходили в тревожном ожидании. Миновал ноябрь… Салтыков-Щедрин молчал. Начался декабрь…
Пришла двенадцатая книжка журнала «Вестник Европы». Она открывалась, о чем редакция специально с гордостью оповещала читателей, «Стихотворениями в прозе» И. С. Тургенева. Непосредственно за ними шел рассказ Мамина «В худых душах», подписанный на этот раз лишь псевдонимом: «Д. М-инъ».
В нем — еще один сложный пласт жизни, подчеркнутый подзаголовком «Люди и нравы Зауралья».
В рассказе, занимающем всего двенадцать журнальных страничек, еще круче, чем в других, замешаны многие судьбы, еще трагичнее все житейские обстоятельства.
Рассказчик въезжает в большое зауральское село Шераму, где во главе причта стоит его давний знакомый о. Яков. Зажиточные тут живут степные люди, основательные.
«Недаром славятся сибиряки, — говорит автор, — своей смышленостью и промышленным характером. Под боком киргизская степь, Обь со своими притоками; позади стеной подымается Урал — было где поучиться зауральскому мужику уму-разуму».
К о. Якову тут отношение односельчан самое уважительное, жизнь его мало чем отличается от крестьянской: с весны и до осени он наравне с мужиками трудится в поле, успевая и требы выполнять. Никого не утесняет. Живет со всеми в мире. Возница вдруг говорит рассказчику, что у попа Якова «ныне неладно в дому».
«Видел попа-то? — спрашивает матушка Руфина. — Заметил, как он по сторонам оглядывается? А все со страху… Так всего и боимся: где щелкнет, где стукнет — у нас душа в пятках. Уж, кажись, чего бы и бояться: нас, стариков, никуда не подернешь, а молодых не осталось… Так вот и маячим да со дня на день ждем какой-нибудь беды».
Почему же в таком страхе маячат старики в ожидании всяких бед?
Старик о. Яков, которому на седьмой десяток перевалило, подавлен, оглушен, перепуган всем, что творится у него в собственном доме, в миру. Рушатся привычные устои жизни. В поповском доме — знамение времени — лежит том «Капитала» К. Маркса. Сын Кинтя связался в Петербурге с неблагонадежными студенческими элементами и угодил в долголетнюю сибирскую ссылку. Домой вернулся тяжко больным, сломленным. Дочь Аня, пошедшая путем брата, после того как таскали-таскали ее по тюрьмам, сошла с ума. Изломались характеры других сыновей. Никаша, в прошлом вроде порядочный человек, из «мыслящих реалистов», теперь просто преуспевающий доктор, охладевший ко всему сердцем. Прохор, в прошлом, начинал учителем. Его выжили с места по ябедам о. Ксенофонта за то, что тот в церковь не ходил, мужикам газеты читал, в постные дни скоромное употреблял. Попал Прохор в урядники и теперь пьянствует напропалую да носится по волости, выискивает крамольников.