3
Время между тем летело, кончалась двухгодичная отсрочка. С холодным отчаянием, скрываемым от всех, Ожидал Митя своего отъезда в Екатеринбург. «Неразлучный друг детства» Костя завидовал товарищу, что тот поедет учиться. А Митя охотно уступил бы ему свою долю поехать в Екатеринбург. Зачем ему, Мите, учиться? Ведь можно жить просто так, как живут многие в поселке, заниматься самыми простыми делами, не покидать родных, делить с ними все радости и горести.
Весной 1866 года в доме Маминых произошло большое событие: появилась сестренка Лиза. Она стала кумиром всех, на нее не могли наглядеться, нарадоваться ей.
Отец собирался с Николаем в Пермь. Николай, закончивший духовное училище, поступал в Пермскую духовную семинарию.
Митя проводил их до Межевой Утки, благо дорога тут не так длинна и хорошо знакома.
Ранним утром они спустились на берег Чусовой. Путь на шитике по этой своенравной горной реке, — большому караванному пути уральских заводов, — знаменитой своими грозными «бойцами», предстоял немалый — более трехсот верст. При хорошей погоде и доброй воде на такое путешествие уходило с неделю.
Наркис Матвеевич, в черной рясе из тяжелого драпа, в широкополой черной шляпе, был бледен, строг и старался держаться спокойно. Николай и Тимофеич возились в шитике, укладывая вещи, накрывая их рогожами.
Митя смотрел на реку, которая в этом месте катилась широкой излучиной, вспоминал, как описывал Чусовую Решетников. Противоположный берег ее был сплошь покрыт густым хвойным лесом. На стрелке, где Утка сливалась с Чусовой, стояла караванная контора и был устроен громадный шлюз, за которым строились и оснащались барки-коломенки для сплава металла по воде. Все это уже было видено. Сегодня Митя смотрел на знакомую картину другими глазами, подавленный невеселыми мыслями о предстоящей разлуке с братом Николой и, главное, с отцом.
Сборы закончились. Все попрощались. Отец устроился на корме, Николай и Тимофеич разобрали весла. Шитик плавно и тихо отвалил от берега, его сразу подхватило сильным течением и быстро понесло к Красному камню. Провожающие еще долго махали фуражками, пока шитик не превратился в маленькую точку. Митя почувствовал себя на берегу одиноким и беззащитным.
Спустя несколько дней тронулся в свое второе путешествие в Екатеринбург и Митя. Провожала его только мать. До Тагила Митя доехал с попутчиком — заводским кучером Проньшей, в Тагиле сговорился с огуречниками, привозившими на базар для продажи свой товар, за два рубля доставить его в Екатеринбург.
Почти две недели тащились они грязной дорогой от Тагила до Екатеринбурга. Поездка совпала с началом тяжелого осеннего ненастья, дождь сопровождал их все дни.
Из всего пути особенно памятными оказались четыре дня в селе Аятском, где возчики остановились в своем доме на отдых. В селе свирепствовала дизентерия. Митя видел из окна избы, как мужики и бабы тащили на полотенцах, а иногда и под мышками, маленькие детские гробы.
Потянулись монотонные дни бурсацкой жизни. В классах — ежедневная зубрежка, в общежитии — колотушки от старших бурсаков, изощрявшихся в жестокостях. Митя старался все вытерпеть. Он помнил наставления родителей, что лучше умереть, чем остаться глупым неученым человеком. И все-таки не раз возникали у Мити мысли о том, чтобы сбежать домой или совершить что-нибудь такое, за что могут исключить из бурсы! От этого удерживало только слово, данное отцу и матери, вести себя примерно, и он снова и снова уже не по-детски убеждал себя, что надо учиться, выдержать два года, дальше станет легче. Поэтому и в письмах домой, не желая тревожить родителей, он ни на что не жаловался, не касался подробностей школьной жизни, а сообщал только о своих учебных делах.
Очень быстро, в самые же первые месяцы беспощадной зубрежки, ему стало казаться, что он окончательно сбился с пути и поглупел. Особенно страдал Митя без добрых книг, к которым привык дома. Ни одна хорошая книга не проникала в училище. Невежественные бурсаки их тут презирали. Однажды, когда Митя начал рассказывать товарищам о Гоголе, его дружно подняли на смех.
— Гоголь? — кричали ему. — Писатель? Дурак ты, ведь гоголь — это птица. И птица, притом, глупая… А ты — писатель!
Порой в жизнь училища, нарушая течение будней, врывались городские драматические события. Одними из таких были публичные наказания преступников на Хлебном рынке. Бурсаки любили бегать на эти «представления», испытывая, кажется, наслаждение от зрелища чужого страдания. Одна такая казнь осталась особенно памятной мальчику, и позже он запечатлел ее на бумаге.
«На эшафоте столпилось какое-то начальство, заслоняющее от нас преступника. Все обнажили головы — значит, священник совершает напутствие. Потом начальство раздается, и Афонька с каким-то азартом схватывает свою жертву, ведет ее по ступенькам и привязывает к позорному столбу. На груди у преступника висит черная дощечка с белой надписью: «убийца». Он теперь на виду у всех. Бритая голова как-то бессильно склонилась к левому плечу, побелевшие губы судорожно шевелятся, а серые большие остановившиеся глаза смотрят и ничего не видят. Он бесконечно жалок сейчас, этот душегуб, и толпа впивается в него тысячью жадных глаз, та обезумевшая от этого зрелища толпа, которая всегда и везде одинакова…
…Афонька театральным жестом отвязывает его, на ходу срывает арестантский халат и как-то бросает на черную деревянную доску, приподнятую одним концом — это знаменитая «кобыла». Афонька с артистической ловкостью захлестывает какие-то ремни, и над кобылой виднеется только одна бритая голова.
— Берегись, соловья спущу, — вскрикивает Афонька, замахиваясь плетью.
Я не буду описывать ужасной экзекуции, продолжавшейся всего с четверть часа, но эти четверть часа были целым годом. В воздухе висела одна дребезжащая нота: а-а-а-а-а!.. Это был не человеческий голос, а вопль — кричало все тело…»
Это кровавое зрелище на Хлебном рынке имело свое продолжение в стенах бурсы.
Воспаленные виденным, бурсаки в ночные часы, когда надзиратели отправлялись на покой, инсценировали свои «казни».
Для этого ловились мыши — «преступники», символически изображавшие особенно ненавидимых бурсаками смотрителей и надзирателей. Животных привязывали на «дыбу», читали приговоры, в которых перечислялись злодейства, совершенные над учениками, учиняли битье мышей кнутами, а порой даже и четвертовали.
Таковы были нравы того времени. Так воспитывались будущие духовные пастыри. Чистых же душой, стремившихся к свету знаний, как Митя, была ничтожная частица в массе учеников.
…Митя зарывался головой в подушку в полном отчаянии, обливая ее слезами. Грудь была готова разорваться от мук. Только под утро он с трудом забывался неспокойным сном.
А тут из Висима пришло горестное письмо о несчастной судьбе брата Николая, о большом горе, которое обрушилось на отца и мать. Брата Николу, уличенного в табакокурении, употреблении спиртных напитков и других неблаговидных проступках, исключили из Пермской духовной семинарии с единицей по поведению. Это означало, что для него закрылись дороги во все учебные заведения. «Волчий билет!..» Бедные родители!.. Бедный Николай!..
Ненависть и отвращение к жизни, которую он вел, отвращение к большинству, кто его окружал, с новой силой вспыхнули в нем. А тоска по всему прошлому поднималась с такой болью, что казалось, не вынести ее. И тогда он падал духом, падал до полного отчаяния.
Много лет спустя, Дмитрий Наркисович, вспоминая свои два года в бурсе, ужасаясь этому далекому прошлому, негодуя на тех, кто стоял над юношами, писал:
«И долго еще не поймут люди, что есть тяжелые преступления, хотя и не пролито тут крови, что есть преступники, которым мало места в каторге, хотя они во всю свою жизнь не пролили, может быть, ни одной капли крови, не отрезали ни одной головы. И доживают эти люди тихо и спокойно свой век, доходят они до больших чинов и почестей, и отдают и будут еще долго отдавать им отцы и матери своих детей, тех детей, для которых они не пожалеют своей жизни, для которых сами живут, в которых все их богатство, счастье, будущность, которые для них все в здешней жизни».