Когда родился первенец, Николка, попросили Мамины отца Александра и Мариамну Семеновну стать восприемниками — крестными отцом и матерью. Согласились с радостью. Словом, прижились в Егве Мамины, стали своими эти хорошие, работящие люди.
Частым и приятным гостем Маминых бывал Дмитрий Мельников — крепостной служащий графа Строганова. Дмитрий был несколько старше Наркиса Матвеевича, но, отдавая должное его образованности, твердым, серьезным взглядам на жизнь, позволял себе шутливо-дружески, когда оставались наедине, величать его «батькой».
У Мельникова, вдовца, росло трое детишек, все дочки. Мечта его заветная — вырваться из рабского положения, стать самому и дочерям вольными. Дмитрий кончил заводское училище, в котором готовились служащие для управления обширным графским хозяйством. На этом Строганов оборвал его образование. А был Дмитрий способен, обладал умом живым и острым, мечтал учиться дальше, получить технические знания. За усердную многолетнюю службу граф иногда освобождал от крепостной зависимости верных слуг. Но не так просто было добиться этой милости.
— Да, батька, — жаловался Дмитрий еще года полтора назад Наркису Матвеевичу, — похлопотал снова, и что… Граф письменно так неудовольствие выразил: держу годных, а с негодными для меня людьми расстаюсь при первом случае. Вот и служи честно, живота не щадя… Ах воля, воля! Да будет ли она дана русскому народу?
— Будет, Дмитрий, будет, — убежденно заверил его Наркис Матвеевич. — Растет образование. А образованных нельзя держать рабами. Слышал же, что в столице об этом думают, комиссии заседают…
Наркис Матвеевич, закончив духовную семинарию, недолго раздумывал о невесте. Сам сын дьякона из бедного прихода, он не стал искать выгодного брака, как было в обычае, а взял в жены дочь дьякона-вдовца из Горного Щита, что под Екатеринбургом. Знал девушку давно, еще с той поры, когда учился в Екатеринбургской бурсе. Добрые и нежные отношения соединили этих двух людей. Молодая матушка еле-еле умела писать, да и читала с трудом. Мог ли примириться с этим Наркис Матвеевич? Он по-серьезному занялся ее образованием. Анна Семеновна с жаром принялась за ученье. За три года жизни в Егве она во многом преуспела, чем очень радовала Наркиса Матвеевича.
Однажды, зайдя к Маминым в дневное время, Мельников застал такую картину.
На постели гукал маленький Николка. Наркис Матвеевич, в подряснике, заложив за спину руки, расхаживал по избе, четко, нараспев читая какие-то стихи. За столом сидела Анна Семеновна и, поглядывая на мужа, старательно писала под его диктовку в ученической тетради.
Дмитрий замер у порога.
— Проходи, — пригласил Наркис Матвеевич, и Анна Семеновна стала собирать со стола бумаги. — На сегодня уроки закончили.
Дмитрий недоуменно смотрел на Наркиса Матвеевича.
— Чему удивился? — заговорил тот. — Уроки… Ты какими хочешь видеть детей своих? Верно, не только вольными, но и образованными? Войдут они в возраст, кто же, как не мать, может лучше помочь в учении детям? На ней лежит их воспитание.
Заплакал ребенок. Анна Семеновна взяла мальчика на руки и вышла покормить его.
— Как ни труден бывает день, а мы обязательно часика два занимаемся русской литературой, арифметикой, историей, другими науками, — сказал Наркис Матвеевич, теплым взглядом провожая жену.
Он часто по делам прихода отлучался из Егвы и вынужденно оставлял молодую женщину одну. В такие часы у нее возникала потребность касаться пером бумаги. На толстых желтых казенных листах неуверенной рукой, почти детским почерком, восемнадцатилетняя женщина переписывала стихи Рылеева, Пушкина, Козлова… Эти стихи записывались ею «для души», в минуты сердечных волнений, они отвечали се настроению, согревали сердце.
Рядом ложились отрывочные фразы о небогатой внешними событиями жизни Маминых в Егве. «Пятница, 27 апреля, — писала она, — Наркис Матвеевич ездил в Кудымкар, привез две веточки жасмина». На следующий день она записала: «Отослали прошение в консисторию об отпуске на родину».
В этот последний вечер Маминых в Егве у них гостил Николай Наумов — бедовый бурсак. Начинали они с Наркисом Матвеевичем в семинарии вместе, но Николай Наумов в старших классах стал задерживаться по два года, что, однако, не мешало их дружбе. Был Николай рыжеват, глаза зеленые, с хитринкой. В бурсе товарищей покоряла легкость его характера, верность в отношениях, отзывчивость.
Незадолго до этого он прислал Наркису Матвеевичу в Егву не письмо, а сплошной вопль о своем бедственном положении.
«Отец Наркис! — писал бурсак в том письме, которое и сейчас хранится Маминым в шкатулке. — Посоветуй пожалуйста моему дядиньке, чтоб он послал мне хотя бы с целковый, выскажи ему мои недостатки и нужды семинарские, объяви, что ни от кого помощи не получаю ни копейки, а самому семинаристу грош стоит большого труда. Докажи ему но своему сознанию, что на бурсе без посторонней помощи жить почти невозможно. Особенно при выпуске, как я, нуждаюсь в копейке, право, описать тебе сил нет. Необходимо купить сапоги, а денег менее копейки, следовательно, я скоро стану ходить босиком. Вот тебе и кончивший курс, жених!.. Ужели дядинька ни сколько не имеет сострадания к бедному бурсаку?..»
К этому следовала такая чисто бурсацкая приписка:
«В субботу 8-го в нашем классе кончаются совсем экзамены, а выпить не из чего, черт возьми!»
Значит, дошел до крайнего Николай Наумов, никогда раньше не падавший духом в любых обстоятельствах, других поддерживавший. Наркис Матвеевич, по себе знавший отчаянное бурсацкое житье, которое у него началось с восьми лет, послал, сам стесненный в деньгах, другу рубль, побывал у дядюшки, священника соседнего прихода, убедил того, что надо выручать племянника.
Спасибо другу, что приехал из Перми попрощаться, не посчитался сделать для этого немалый крюк. Судьба Наумова устроилась с помощью дядюшки счастливой женитьбой. В селе Сосновском, что стоит на Большом Сибирском тракте между Пермью и Осой, для него отыскали богатую невесту — дочь недавно скончавшегося священника. Супруга в приданое принесла сундуки всякого добра, большую избу, корову, живности полный двор и, главное, место в причте. Можно жить!
— А что за село — скажу, — посвящал в свою новую жизнь, улыбаясь, Наумов. — В приходе душ обоего пола более девяти тысяч, да доходов у причта почти нет. Раскольники кругом — скупятся… Правильно, что в Висим едешь, — добавил Николай. — От Демидова будет тебе жалованье не ахти какое, но все же верные деньги. К тому же кормовые, да и дровишки, да и свечи… Сенцо тоже… Не надо по приходу с мешком ходить, свое по горсточкам получать, овес в торбу сыпать да яйца в карман складывать.
Отец Александр вздохнул.
— Не укоренился ты, значит, Наркис Матвеевич, у нас. Да и то сказать, что Егва? Бедность мирская… Село и есть село. А там завод — другие люди, и жизнь, верно, не наша захудалая и тихая. Рядом — Тагил. Владение Демидова. Неизвестно даже, что выше — наша торговая Пермь или заводский Тагил?
Наркис Матвеевич растроганно думал: «Зачем он так про Егву? Что же Егва? Можно ли ее хулить? Везде живут люди… Вот Дмитрий Мельников, Яков Кривощеков, да хоть и сам отец Александр. Разве только о животе своем думают?.. У хороших людей поддерживают дух, слабым — помогают. Не в этом ли и состоит задача человека? Нет худого места, как нет и худых людей. В Висим он едет, чтобы быть поближе к родне. В Горном Щите живут отец и сестра Анны Семеновны. Возле Ирбита — родители Наркиса Матвеевича, братья.
2
Небо было ясное, но откуда-то сверху и издалека прогромыхало, словно с кручи телега сорвалась и пошла по камням, разлетаясь и разламываясь, гремя железными осями и ошинованными колесами.
— Эва! — коротко и озабоченно сказал возница, снимая валяную шляпу и размашисто крестясь.
— Что? — спросил Наркис Матвеевич.
— Июльская идет… Самые они тут огненные. Видел свежее горелое место? На прошлой неделе вот тут же налетела, запалила. Еле утишили… Сколько леса пропало… Туда теперь никому дороги нет, десять лет на этом пожарнике ничего не вырастет…