Петр оказался отменным ходоком. Мягко ступая, он шагал и шагал, легко пробираясь сквозь зеленые заросли, почти неслышно, не задевая веток, не подминая сушняка. Только сначала молчуном показался. Бросит два-три нужных слова и на полчаса-час замолчит.
В первый вечер охотники заночевали на виду крошечного старательского золотого прииска.
У речушки, с кудрявой зеленью кустов, чернели старыми бревнами два летних низких, без печных труб балагана, неподалеку на лужке звенели боталами стреноженные лошади. А ниже этого места по берегу виднелись сухие желтые валы промытой золотоносной породы. Дым костра поднимался столбиком. Лесную тишину нарушали лишь детские голоса да некоторое время злобно и крикливо ругались из-за чего-то бабы.
Спустя некоторое время на охотников набежали трое ребятишек, потолклись, издали постреливая любопытными глазенками, и опять умчались к себе. Потом подошел старик-старатель.
— А, Матронин, — сказал он, присаживаясь. — Опять ногам работу задал.
— Кто тут с вами? — спросил Петр.
— Да только наши салдинские.
— И как? Золотишко моется?
— А! — досадливо махнул рукой старик. — Одна маета, на хлеб и квас. Скажи, как кто сглазил. То пошло́ и пошло́, а тут словно и спряталось. Хоть бросай. Вторую неделю не золото, а слезы намываем.
Старик скоро ушел.
Дмитрий, скинув сапоги, чувствуя приятную истому во всем теле, лежал на траве, всматриваясь в вечереющее северное беззвездное небо. Петр по-охотничьи сноровисто очистил утку, выпотрошил и сварил душистую похлебку.
Они поужинали, напились брусничного чаю и теперь тихо разговаривали.
Петр рассказывал о себе.
— Немало, Доня, в нашей Салде таких коренных фамилий, как наша. Заводу больше ста лет, и мы тут столько живем. Говорят, что деда и бабку наших из каких-то дальних российских мест на телегах привезли. В те времена кругом только лес стоял. Дед мой плотником был. Дали ему земли кормиться и поставили плотину рубить. Позже он от завода отошел, только на земле жил да в углежогах на Демидова робил. Такое заведение было: кто в лесу, кто на угле, кто на перевозках. Мой дед с началом зимы уходил в курени, а весной опять к земле возвращался.
Помню хорошо, хоть малым мальчонком был, — продолжал он, — как царская воля в Салду пришла. Волю подменили нам злой долей. Управляющим завода стоял тогда Яким Семенович Колногоров, настоящий пес у хозяйского добра. Демидову и по сей день верой и правдой служит. Это он придумал отделить мужиков от чистых мастеровых. Мастеровой и есть мастеровой. Мужикам же земля полагалась, которую он тут сам поднимал — пашня, сенокосы, выгоны. А Колногоров сообразил, что заводу тогда крышка будет, на одних мастеровых он не продержится. Уйдет мужик к земле, не возьмешь его задешево на заводскую работу. Колногоров всех крестьян и вписал в рабочие книжки, в мастеровые произвел без их ведома. Так собственная земля и ушла от мужиков. А раз земли не стало — хошь не хошь, а иди и после «воли» на поклон к Демидову, ломай на него хребтину за гроши.
Петр замолчал, пошевелил палкой в костре.
— Помню, собрались мужики и бабы толпой сотни в три и пришли к господскому дому за своей правдой. Встали по всей площади на колени и сказали, что не поднимутся, пока их от рабочих книжек не освободят. Так и простояли целый день.
— И что же? — спросил Дмитрий, живо представляя молчаливую пеструю коленопреклоненную толпу на площади.
— А ничего… Вышел Яким Семенович, видный такой собой, да и помоложе был, чисто одетый, с подстриженной бородкой, с чашкой в руке, с чаем или вином, ходит между мужиками, отхлебывает из чашки, посмеивается в бороду и все спрашивает: не устали, дескать? До темноты мужики простояли… С чем пришли, с тем и разошлись.
— Не помогло?
— Как было, так и осталось. Сколько годов эта тяжба тянулась, до столицы с жалобами доходили, да сила Демидова нашу перетянула. И до того не ахти жили, а тут еще больший разор миру пошел.
— Волю пятнадцать лет назад объявили. Как сейчас народ живет?
— Эх, Доня! — горестно отозвался Петр. — Разве не видно? Присмотрись… Из нужды в заводе никто выбиться не может. Возьмем для примера нас — Матрониных. В заводе только двое братов осталось: старший в доменном да я в механической фабрике. Другим в Салде работы не оказалось. Вот и ходят то на сплав, то на Авроринский прииск золото мыть, то на железную дорогу в Пермь. Так круглый год и вьют веревочкой горе. Я больше других заробливаю за станком, да ведь дети пошли, стариков надо содержать. Жена на дровосушке мается. Не след ее туда посылать, больно там мужики охальные, да и старшие над ними на молодых бабенок, как коты на сало, поглядывают. Кто ни пройдет мимо, всяк норовит бабу за мягкое место ущипнуть. Да нужда не позволяет дома ей сидеть… Ты в нашем заводе бывал?
— Собираюсь.
— Посмотри, посмотри… Увидишь, как чугун и рельсы достаются. По четырнадцати часов с завода не выходим. Домой мужики еле ноги волокут. К сорока годам нет человека, весь у огня искоробился. Да что мужики… Достиг парнишка или девчушка двенадцати годов, еще махонькие, — туда же, в завод. Сколько их мается… А рельсы наши на всю Россию идут, говорят, и за границей цены нашему железу нет. Все же доходы в один карман — Демидову. Ведь экое богатство у человека! Живет в Париже, а мы тут для него стараемся… Поговори с народом, Доня, порасскажет он тебе о жизни. Да так не только у нас, всюду, во всех демидовских горных гнездах…
Говорят, что вот, дескать, все заводские мужики — моты и пьяницы, мимо кабака не пройдут, ноги их туда сами плавят. Да и бабы все сплошь гулевые. Почему пьют? Почему бабы в синяках ходят? От хорошего, Доня? Получит мужик в субботу три с полтиной, она и мучается, как неделю пробедовать. Ну и завернет с горя по дороге в кабак душу отвести, благо и кабаков этих, как капканов, на каждом шагу понаставлено. Выпьет иная бабенка, песни попоет — вот и все ее счастье. Уж тяжелее бабьей доли на заводе не увидишь. Кто пожалеет, она, смотришь, прильнула к нему хоть на один счастливый часок. А то все побои и побои. Ведь человек же!
Спутник по охоте все больше нравился Дмитрию. Красив, умен, талантливая натура.
— Грамотен? — спросил Дмитрий, подметивший свободную речь парня.
— Маленько, — застеснялся Петр. — В школу три года ходил. Потом фершал, хороший тут жил человек, да спился, немножко занимался, к книжкам приучил. А теперь Наркис Матвеевич к своим книгам подпускает.
— Что же читаешь? — расспрашивал Дмитрий, все больше заинтересовываясь им.
— Всякое… «Записки охотника» недавно читал. Еще Глеба Успенского… Вот кто крестьянскую жизнь понимает! Стихи Некрасова… Еще песни люблю. Кольцова мне Анна Семеновна подарила. Так я эту книжку всю наизусть запомнил. А то еще Щедрин… Но тот уж больно строг, словно не пишет, а кричит… Я и свою Дуняшу порой за книги сажаю, а то вслух читаю, пока она с дитенком возится… Читал бы и поболе, да откуда время возьмешь? Все в работе и в работе, а там, смотришь, и по дому надо всякое поправить. Тут еще и в лес тянет. Как выдастся свободный денек, не утерплю, за ружье и айда в лес. Дуняша посердится-посердится, иной раз и до слез дойдет, обидно же, да потом отмякнет. Не в кабак убегаю…
— Сегодня тоже сердилась?
— Сама отпустила, как узнала, что Наркис Матвеевич попросил тебя по лесу поводить. Большим уважением он у рабочих пользуется. Сейчас задумал рабочую ссудную кассу собрать. Большое дело! Сложим мы общие деньги на случай, если у кого в них нужда окажется. Ведь если по гривеннику внести всем рабочим, какой огромный капитал получится! Большое дело на нем можно развернуть. Лавку свою хотим открыть, будут в ней пайщикам товары подешевле. Хоть поменьше кабалы от торговцев… Злобятся тут, конечно, боятся, что наша копейка мимо их загребущих лап проскочит.
Вот оно, ссудно-сберегательное товарищество, о котором с таким пылом говорил Наркис Матвеевич Дмитрию, видя в этом панацею освобождения рабочего человека от многих бед.