Литмир - Электронная Библиотека

Но чем больше Степан украшал свою комнату, тем более чуждой она становилась ему. Каждая новая вещь наполняла его непонятным беспокойством. Он ставил её на место и смотрел на неё с удивлением, как на что-то чужое, нагло ворвавшееся в его жизнь. Потом за несколько дней привыкал к её присутствию, пользовался ею, когда нужно было, но чувство странности и враждебности всё ещё таилось в глубине души, всплывая внезапно, когда вечером, приходя домой, он зажигал свет. Так, словно без него они жили своей особой жизнью, может, разговаривали даже, шептались о нём, подслушав его мысли, и внезапно утихали, когда он растворял двери. С порога в прямоугольном блестящем зеркале он видел всю свою фигуру и это ему было неприятно, словно он неожиданно встретился со своим двойником.

Но наибольше боялся стола. Там в верхнем ящике справа хранилась начатая повесть. Он никогда не выдвигал его, но чувствовал, что рукопись там притаилась, как нечистое сомненье. Писать он не мог. Та пустота, которую он почувствовал, когда отошёл тогда от Зосиных дверей, незаметно разрушала его душу, и в этом опустошении исчезало прошлое, таяло, растворялось. Исчезало почти без следа под отравляющим действием скуки.

В восемь он просыпался, пил кофе, шёл на службу.

Это были самые счастливые часы его жизни, когда в нём просыпалась давняя мощь, живость и настойчивость. Он работал энергично, с увлечением, углублялся в дела, бегал по городу, улыбался, был остроумным, дельным, всюду незаменимым, но в восемь часов, кончив работу, отбыв все собрания и нагрузки, оставался один с самим собой. Переход этот был ужасным. Так, словно бы он был поделён на две части, одну для других, другую — для себя, и вторая оставалась пустой.

Вечера наполняли его пугающим беспокойством, чувство страшного одиночества угнетало его. И он терпел сумасшедшую боль человека, который утратил личное, придающее жизни вкус и приятность.

Все его попытки найти что-нибудь были напрасны. Разговоры со знакомыми казались ему пустыми, женские взгляды противными, любезность хозяев смешной. На лекциях, которые он начал посещать изредка, он не слышал ничего ни интересного, ни нового, в театрах пьесы были однообразными, а кинофильмы пошлы и шаблонны. В пивные он не заглядывал. Как-то вошёл в казино и бросил рубль на 20 — ему подали три червонца. Он поставил снова на ту же самую цифру, проиграл и нетерпеливо вышел. Всюду было слишком людно, светло и шумно. И всюду щемящее одиночество неотступно следовало за ним.

Как-то вечером он медленно шёл по Крещатику в том тёмном конце его, где расположены технические магазины. Его остановила женщина из тех, что просят прикурить и интересуются временем. Она употребила первый способ, и молодой человек зажёг ей спичку.

Она предложила:

— Идём?

Молодой человек согласился. Женщина взяла его под руку и свернула на Трёхсвятительскую. Они вошли в тёмный двор сквозь калитку на цепочке. Степан должен был согнуться вдвое, чтобы пролезть в низкую дверь. Тут женщина шепнула ему:

— Не шелести! Знаешь, какой народ пошёл — ко, всему придираются.

И он услышал от женщины ту ругань, которую считают привилегией мужчин. Наконец в конце затхлого полуподвального коридора она забренчала ключом и ввела Степана в комнату.

Тихий огонёк лампадки скудно светил в уголке.

Женщина зажгла лампу.

Он впервые смог её рассмотреть. Была она толстой, пухлой, стареющей, со злыми глазами и бледным ртом, из которого выходили хриплые звуки, как из старого граммофона.

В комнате стояла кровать, застланная серым одеялом, и несколько стульев, соответственно простоте действия, которое в комнате совершалось. Матерь божия в углу склонилась над сыном и ни на что не обращала внимания.

Прежде всего женщина потребовала рубль.

Потом немного ласковей сказала:

— Тебе как? Голой?

Он покачал головой.

— По-походному, — засмеялась она.

И прибавила, что работала на германском фронте.

Молодой человек рассматривал фотографии, которые висели на стене, без рамок, запылённые и заслеженные мухами. Внезапно в нём проснулся интерес к этой женщине, желание знать её быт, взгляды, интересы, отношение к власти и то тайное, чем живёт её душа за привычным торгом. Он предложил ей закурить и сел у стола. Она вынула сразу полдесятка папирос, но недовольно сказала:

— Ты чего маринуешь меня? Давай тогда ещё два рубля за ночь?

Он вынул кошелёк и высыпал ей серебро — шестьдесят пять копеек.

— Врёшь, — недоверчиво сказала она. — Дай сама посмотрю… А это что?

— Это две копейки.

— Давай и их.

Вывернув кошелёк, она успокоилась и начала грубо, но вполне охотно отвечать на его осторожные вопросы, часто употребляя острые, удачные слова, которые касались её профессии. Вспоминала время военного коммунизма, когда приносила полные чулки денег. А теперь народ пошёл жулик, скупой и «мучительный». Правда, у неё много есть женихов, но они ей неинтересны.

— Замуж нужно выходить по любви, — сказала она. — А побаловаться я и с тобою могу.

Потом рассказала одну из выдуманных, стереотипных историй, которыми они тешат своих гостей и себя, которые из фантазии постепенно превращаются в полудействительные воспоминания в бессознательный обман, за который цепляется их душа в своих машинальных порывах к счастью. Рассказала, что какой-то деникинский полковник на коленях молил её ехать в Англию.

— Ну, и чего бы я поехала, — мечтательно спрашивала она, — если английского языка я не знаю? Ну, вот выйду на улицу — и ничего не понимаю… Да и он не знал, — добавила спокойней. — Ко мне ходил англичанин, так тоже говорил, что он не знал.

Но по мере того как его вопросы становились более точными и требовательными, она насторожилась и внезапно перебила его:

— Что это ты расспрашиваешь меня? Ты чего сюда пришёл?

Он безразлично ответил, что пришёл к ней больше за тем, чтобы по душе поговорить. И она страшно возмутилась.

— Душа ему нужна! За рубль душу ему выворачивай! Для тебя моя душа под юбкой.

Он еле успокоил её, божась, что не хотел обидеть.

— Да разве тебе не всё равно, что делать?

— Не всё равно, — ответила она. — За что платишь — бери, а душу не трогай.

Разговор дальше не клеился. Прощалась она холодно, словно он причинил ей величайшую обиду. Степан вышел, преисполнившись к ней уважением, взволнованно понимая, что женщина продаётся, а человек нет.

Однажды, читая газету, он узнал, что в городе заседает окружной съезд сахароваров. Среди десяти лиц, которые фигурировали в отчёте, Степан заметил фамилию бывшего институтского приятеля Бориса Задорожного. Тот делал доклад о какой-то системе селекции свёклы, был выбран в комиссию для составления резолюции и делегатом на всеукраинский съезд. Как много сказали ему эти строчки! Каким горьким щемящим укором стали они перед ним! Он ещё раз прочёл их. Да. Борис Задорожный — молодой мещанин, угнетатель прекрасной девушки — шёл вперёд, творил, работал, выдвигался! Давняя затаённая вражда зашевелилась в сердце Степана. И он откинул газету, чтобы не видеть неприятного имени.

Съезд сахарников скверно на него подействовал, разбудил в нём ряд печальных размышлений о самом себе. Долго ли это так будет продолжаться? Пусть он провинился, пусть сделал кому-то большую неприятность, но и покаяния уже достаточно! По календарю

прошло уже три недели одиночества. Пора уже расшевелиться! Пора! Пора!

Кричал он это, как погонщик над конём, упавшим на дороге. Но откуда ждать помощи? От кого? И он начал надеяться, что в его жизни произойдёт какая-то глубокая внезапная перемена, и отчаяние его, дойдя до определённой ступени, превращалось в надежду.

Теперь он обедал в большой столовой Нарпита на Крещатике, выбрав её потому, что она была по дороге на Бессарабку, где он садился на трамвай, идя домой. В ней облюбовал маленький столик у стены, где мог сидеть за едою и полбутылкою пива, которая стала неотменной составной частью его меню.

Однажды он с досадой увидел, что столик его занят. Это было чуть не оскорблением для него, покушением на установленное привычкой право, даже на его «я», которое в постоянном пользовании превращает мёртвую вещь в свою неотъемлемую часть. Но, посмотрев на захватчика внимательнее, Степан подбежал к нему и крепко схватил его за руку.

54
{"b":"905709","o":1}