— Уговорил бросить.
Он, конечно, не против женского образования и равноправия, но прежде всего ему нужна семья и покой после проклятых командировок, а, с другой стороны, опыт, к сожалению, показал, что женщины годятся только на подсобную работу — переписчицами, регистраторами, а руководящей, ответственной работы поручать им нельзя. Да и мальчика надо завести, — сказал он.
— За чем же дело стало?
— За деньгами, — сказал Борис. — Хоть и аборты денег стоят. Словом, посмотрим.
— А разве без детей нельзя?
— Тогда и жениться незачем.
— А любовь?
— Любовь, Стефочка, явление временное, двухнедельный отпуск для служащего. Жить надо. Но ты совсем не изменился.
На прощанье он сказал Степану:
— Жду тебя. Я живу на Андреевском спуске, 38, квартира 6. Две комнаты имею. Заходи.
Проводив гостя, Степан сел на кровать, стараясь сосредоточиться. Посещение Бориса произвело на него в общем неприятное впечатление, но вместе с тем он чувствовал к прежнему приятелю благодарность. Если консерватизм Бориса, его мещанская обособленность в сфере высших запросов культуры казалась ему отвратительной, то жажда практической деятельности, любовь к работе и уверенность в её полезности, звеневшие в словах молодого хозяйственника, импонировали ему своей твёрдостью. В эту комнату, склад многих неверий и надежд, Борис принёс дух настоящего строителя жизни, бодрый дух будничного, незаметного творчества, которое непреклонно преобразует землю. Только благодаря ему и таким, как он, положившим основание материального фундамента людского Существования, стало возможным творчество высшего порядка. Его работа, мелкая, обычная, славы не даст, имя его не впишется ни в одну историю, вот почему ищет он свою награду в деньгах, а отдых — в семье и хочет увековечить себя в детях. И разве можно за это наклеивать на него этикетку обывателя? Осторожней! Неизвестно ещё, кто кого должен не уважать! Неизвестно, кто настоящий руководитель жизни, кто выше — тот, кто строит жизнь, или тот, кто поёт, песни, взобравшись на крышу чужого сооружения.
Степан бросил папиросу. Да, разные они люди и разный табак курят в жизни.
Но Надийка бросила техникум! Уговорил. Знает он, как уговорил: административным порядком — и всё. Конечно, ему никакого дела нет до этого. Всё это страшные мелочи!
Но всё же недовольство осталось в нём, как будто Борис его чем-нибудь обидел. И чем больше он оправдывал товарища тем виноватей казался он ему и враждебней. Пылинка недовольства, покатившись с горы ощущения, ширится, увеличивается, растёт, как снеговая баба, и падает в сердце глыбой льда. И много надо тепла, чтобы растопить эту тяжёлую льдину.
Половина первого. Пора итти на свидание. Нехотя поднялся он с места — не потому, что итти не хотелось, а потому, что жаль было оторваться от недоконченной мысли, напоминавшей запутанный клубок шерсти. Он оделся, вышел и съёжился от морозного ветра. Холодно. Он поднял воротник и засунул руки в карманы. Слепящая белизна изъезженной улицы, сухой скрип шагов, мягкий бег саночек были противны ему, поражали своей бессмысленной чёткостью. И он быстро шёл, опережая прохожих. Пришёл он рано и Зоськи ещё не застал. Степан сел в кресло и жадно закурил. Это единственное в комнате кресло, обитое когда-то голубым шёлком, а теперь застеленное пёстрым ковриком, было излюбленным местом Зоськи, и он занял его теперь, с наслаждением ощущая его мягкость. Он хотел утонуть в чём-нибудь тёплом, приятно вытянуться всем телом и отдаться свободным мыслям, которые проходят в глубину души и заботливо разглядывают её содержание. Хотел опуститься в тайники сердца, снять кованые замки с сундуков пережитого, раскрыть их и погрузить руки в воспоминания давние и засушенные, как цветы меж страницами книги. Может быть, Зоська опоздает сегодня? Может быть, и совсем не придёт?
Стал ждать и с интересом разглядывал обстановку комнаты, которая дала ему нежданный приют. Убогая обстановка: кровать, два стула, кресло и столик. Не было даже шкафа для платьев, и они висели на стене, под простынёй. Но неизвестная девушка, которая здесь жила, создала из этих бедных вещей какую-то красивую гармонию, сумела вдохнуть женскую грацию, обвить очарованием юности их приятную простоту. Он видел её заботливую руку в ровной линии коврика, в пушистой подушке, которая кокетливо поднимала верхний угол, в ряде фотографий и флакончиков на застеленном кружевом столе. Тут она работала, тут жила, тут билось её сердце всеми человеческими стремлениями, тут украсила она стены незаметным узорам своих мечтаний. Это чужое жилище, убранное, может быть, для другого, обряженное, может быть, в ожидании, поцелуев, стало местом его собственной любви, уголком наиинтимнейшего чувства.
Почему?
Наконец пришла Зоська; весёлая, румяная от мороза и ходьбы, принося с собою бодрость морозного воздуха.
— Ты уже тут? — удивилась она.
— Давно пришёл, — сказал он, усмехаясь, — чтобы скорей тебя увидеть.
— Ах, какой ты лгунишка!
Она сняла пальто, шляпку и бросилась к нему.
— Погрей меня, — сказала она. — Зоська страшно замёрзла.
И вдруг заметила его печаль.
— Божественный раскис? Почему?
— Настроение плохое, — ответил он. — Это пройдёт.
Она обняла его.
— Где настроение? — спросила. — Здесь? Здесь?
И целовала лоб, глаза, щёки, как целуют детям разбитый палец, чтобы не болел. Потом села в кресло, а Степан на коврик у её ног.
Зоська закурила, положив ногу на ногу и локтем упёршись в колено, начала говорить, как бы раздумывая, произнося свои мысли так, как они рождались у неё в голове, со всеми скачками и пропусками. Безусловно плохое настроение бывает иногда и у Зоськи. Почему? Потому что люди — страшные комики, они не хотят жить просто, а всё что-то выдумывают, что-то накручивают, что-то себе представляют, а потом мучаются этим. Она ищет службу, ходит на биржу и в профсоюз, а там все такие надутые, важные, а ей очень смешно и хочется показать им язык. Отец вечерами пишет какие-то отчёты, а она раз нарисовала в конце лошадку, потому что он пишет глупости. Это никому не нужно. Ей очень нравятся аэропланы, потому что они высоко летают, но им не взбредёт на ум покатать Зоську. Всех толстых и задумчивых ей хочется толкнуть пальцем в живот, чтоб они рассмеялись.
Но всего смешнее казалась Зоське любовь. Ведь все живут друг с другом, делают всякие приятные гадости в одиночестве, а никто не хочет в этом сознаться! Даже говорят, что это неприлично, но если так — не надо делать гадостей!
— Ты заснул? — спросила она, внезапно толкнув его.
— Нет, — сказал он.
Он сидел, прислонившись к креслу, и слушал её слова, которые уже слышал в различных комбинациях. Он молчал, и казалось ему, что всё в комнате молчит, что вся мебель склонилась, печалясь, почему он здесь, а не далеко, далеко. Он даже не заметил, когда замолчала Зоська, откинувшись на кресле и закрыв глаза. Он не спросил, о чём она думает, зная, что не поймёт этого, как и он не мог бы высказать своей задумчивости, чувствуя, что она тоже незаметно отошла от межи, где кончается словесная связь меж людьми. Они сидели в комнате, забыв друг о друге, уйдя во что-то бесконечно своё, притаившись за гранями сердца, которые внезапно вырастают в непроходимые стены обособленности.
Степан очнулся первый и неуклюже встал.
— А ты не спишь?
Она молча раскрыла глаза. Он стоял над нею, не зная, что сказать.
— Невесело сегодня у нас, — сказал он наконец.
Зоська привстала и склонилась к нему, будто падая.
— Что с тобою, Зоська? — спросил он взволнованно. Она молчала.
— Может быть, у тебя что-нибудь случилось?
Это «что-нибудь» в интимном их разговоре обозначало тот выкуп, который природа стремится взять за обладание утехой, несмотря на все хитрости медицины.
Она подняла свой грустный взгляд.
— Мы все умрём? — спросила она.
— Конечно, — ответил он облегчённо. — Все умрём.
— А не умереть нельзя?
Сердце его опечалилось от искренности её гона. Она не шутила, она спрашивала откровенно, будто имея какое-то сомнение, какую-то таинственную надежду стать исключением из общего правила и идиотской судьбы всего живого. Он целовал её, ласкал, проникнувшись печальным сочувствием к ней и к себе.