– Мне было бы так приятно, если бы ты принесла мне упаковочку ветчины – такой, знаешь, нарезанной тоненько-тоненько, которая так и тает во рту.
Мой рот наполняется слюной: вот уже несколько дней, как я не питаюсь ничем, кроме жидкого супчика. Данте, Лео и Россана смеются. Звева начинает сердиться. Не помню, говорил ли я уже, что у моей дочери нет чувства юмора.
Это Марино вырвал меня из лап смерти. Просто невероятно, но он поднялся ко мне, уже взяв с собой ключи от моей квартиры, и когда увидел, что я не открываю, то вошел. Всем, кто просил у него объяснений, он ответил, что ему представлялось очевидным, что надо захватить с собой ключи на случай, если окажется, что я задремал на диване. Он спас мне жизнь, хоть и не совсем до конца. Как я позже узнал, когда меня привезли в больницу, я был скорее на том, а не на этом свете, и целых три дня меня должны были продержать в реанимации. Теперь мне уже получше, но если я хочу повалять дурака на этом свете еще несколько лет, то должен сделать операцию. Через десять минут за мной придут и отвезут меня в операционную, потом вскроют мне грудную клетку и попытаются починить мое больное сердце. Смешно представить: совершенно незнакомые мне люди бьются из кожи вон, обливаются потом, кричат, ругаются, чтобы спасти мою шкуру, в то время как я лежу себе и сплю – так, будто мне нет до этого никакого дела. Это один из тех редких случаев, когда человек доверяет собственную жизнь рукам своего ближнего. Как правило, мы всегда думаем, что умеем все делать лучше других.
В любом случае, я не слишком боюсь. Может, потому, что у меня была возможность убедиться, что умирать в действительности – это все равно что быть сильно выпивши: у тебя никак не получается держать глаза открытыми. Ничего больше.
– Когда ты вернешься домой, тебя будет ждать твоя упаковочка ветчины! – восклицает Звева с блестящими от слез глазами.
– Не плачь, девочка моя, я вовсе не уверен, что меня так уж ждут там наверху: я ведь отвратительный сосед!
Когда я произношу слово «сосед», я сразу вспоминаю об Эмме. Надеюсь, для нее я не был плохим соседом. Как бы я хотел спросить это у нее – может, тогда мне удалось бы проглотить этот кусок гудрона, который я чувствую в горле с той самой мерзкой ночи. Врачи говорят, что это из-за интубации, но я знаю, что это не так: это чувство вины, которое мне так и не удается переварить, и оно поднимается наверх, вставая поперек горла. Я сделал все что мог Эмма, – надеюсь что ты это поняла.
– Как у тебя получается всегда сохранять хладнокровие и все сводить к шутке, даже в такой момент? – удивляется Звева. – Иногда мне хочется больше быть на тебя похожей. Я же взяла от тебя только твои недостатки…
– Ну, человеку надо постареть, чтобы начать смеяться над жизнью. В моем возрасте ты наконец научишься мило улыбаться!
Наверное, таким образом я отгоняю от себя страх выйти из операционной вперед ногами, но мне кажется, что я просто не в состоянии перестать шутить. Есть два способа переносить жизненные тяготы – с отчаянием или с иронией, и ни тот, ни другой не изменят выпавший нам расклад. Результат матча в конечном итоге будет зависеть не от нас, но то, как мы проведем последние пять минут добавочного времени – да.
– Дурак! – восклицает Звева и легонько хлопает меня по руке.
Тут вмешивается Россана:
– По правде говоря, он просто терпеть не может, когда не он в центре внимания. Это такой старикашечка, который очень-очень себя любит!
Теперь уже улыбаюсь я. Если я выкарабкаюсь, то должен поставить себе целью убедить Россану выйти на пенсию и заниматься только мной. Полагаю, что это будет стоить мне немалых усилий, но по крайней мере она не даст мне скучать. Данте рассказал мне, что она два дня стояла, не сходя с места, под дверью реанимации и молилась. Марино же не смог доползти до больницы, но зато звонил каждый час и плакал как ребенок, едва заслышав чей-нибудь голос в трубке. Всегдашнее старое доброе сердце из стали.
Мой сын присаживается ко мне на краешек постели. Мне бы хотелось попросить его отодвинуться подальше – от его парфюма меня тошнит, однако, черт побери, я столько сил положил, чтобы сблизиться с ним, и не могу испортить все прямо сейчас.
– Слушай, я знаю, что сейчас не время об этом говорить, но после операции мы должны что-нибудь решить. Или ты переезжаешь ко мне, или к Звеве. Один ты больше находиться не можешь!
О боже, только не к Звеве. Но и переезд к моему сыну не представляется мне такой уж хорошей идеей. Я даже не осмеливаюсь вообразить себе картину, как они со своим художником в халатике сидят на диване и держатся за ручки. Мне стоило бы сказать ему правду, но его мягкость по отношению ко мне мешает мне сопротивляться. Данте в отличие от своей сестры знает, как со мной обращаться. Поэтому я киваю, спорить сейчас я не в состоянии. Всему своя очередь: сначала я должен подумать о том, чтобы спасти свою шкуру, а потом хорошенько взвешу, с которым из детей испортить себе то, что осталось от назначенных дней. На самом деле есть и еще одна возможность: остаться дома, пригласив жить сиделку – лучше бы, конечно, не очень старую. Но и этого я не могу сказать, рядом со мной Россана, и эта шутка мне не кажется очень уж милой. И потом у меня есть небольшое предчувствие, что если сегодня я выкарабкаюсь, то мне придется попрощаться с тем моим старым дружком внизу – без волшебной таблетки ему останется только уйти на пенсию. Это, наверное, должно быть нормально в моем возрасте, но однако для меня это не так. Грустно думать, что друг, к которому ты так привязан и который никогда тебя не предавал, вдруг берет и прощается с тобой. Вот досада, нечего сказать. Тогда уж заберите себе еще и мои глаза, так мне хотя бы не придется видеть это зрелище, с которым я к тому же не буду знать что и делать.
Входят два санитара. Пора выдвигаться.
Теперь, кажется, даже Данте взволнован, Звева отвернулась, пряча от меня лицо.
– Эй, ребята, я ведь еще не умер! – успеваю я сказать, прежде чем Данте обнимает меня.
Я не создан для душераздирающих сцен. Если уж мне суждено умереть, было бы лучше сделать это в моей гостиной, в то время как Вельзевул лизал мне щеку. Так у меня по крайней мере не хватило бы времени, чтобы растрогаться.
Один из двоих санитаров ставит мне капельницу с каким-то лекарством, а потом снимает крепления с кровати и везет меня из палаты наружу, в коридор. Свет неоновых ламп на потолке сопровождает меня вдоль всего пути. Надо бы закрыть глаза – здесь нет ничего хорошего, на что стоило бы смотреть. Только вот если я совсем скоро умру, я не хочу бросаться возможностью запечатлеть на своих зрачках последние предметы этого мира, пусть даже это будет холодный свет тусклых неоновых ламп.
Первым человеком, которого я увидел, очнувшись после инфаркта, был мой внук, гладивший меня по немногим оставшимся у меня волосам. Я уже был издерган, ничего не помнил и хотел только уйти домой. Не люблю больницы, и одна мысль о том, что мне придется остаться здесь неизвестно насколько, приводила меня в уныние. Однако потом пришла синьора Филомена, чтобы поменять мне капельницу, и мир вокруг меня снова заиграл яркими красками. Это медсестра лет пятидесяти, с пышными формами, загорелой кожей, волосами цвета воронова крыла, обильным макияжем, накачанными силиконом губами… И двумя просто космическими сиськами! В Нью-Йорке же есть та статуя, символизирующая свободу, так вот, мы благодаря синьоре Филомене можем ответить на это статуей, символизирующей вульгарность: достаточно того, чтобы она была на нее похожа. Однако на самом деле медсестра меня очень взбодрила: мне нравятся такие грубоватые женщины с щедрой плотью.
На следующий день я подозвал ее и попросил поправить мне подушки. А потом сидел с дурацкой блаженной физиономией и с наслаждением любовался ее сиськами буквально в нескольких сантиметрах от моего носа, в то время как она хлопотала вокруг меня, чтобы я остался доволен. Под конец она улыбнулась мне и заметила: