Как же она была чудесна, Москва! И как же болело сердце в разлуке с нею…
Я вставала утром, шла в свой наркомат, разговаривала с людьми, разносила служебные бумаги, выполняла поручения, потом возвращалась домой, ложилась на свою раскладушку и начинала вспоминать о доме, о Москве.
Как-то мне довелось услышать:
«Дома стены помогают…»
Я на разные лады повторяла эти слова. В самом деле, дома и вправду стены помогают, они с тобой заодно. Но как попасть домой? Что для этого надо сделать?
Помог, как оно часто бывает, случай.
Один раненый ехал домой, в Рязань Ему нужен был сопровождающий, потому что он был на костылях, и начальник отделения предложил мне ехать с ним.
— Доедешь до Рязани, а там уж рукой подать до Москвы, — сказал начальник, я тоже так считала. Рязань не Уфа, как-нибудь доберусь.
Собирали меня все вместе: Наина напекла подорожников из белой муки, которую хранила для Гриши с Анфисой.
— Ладно, приедут, отыщем для них еще какой мучицы, — великодушно решила Наина. — Лишь бы вернулись живыми.
Сестры-рижанки подарили мне почти ненадеванное пальто из букле и шелковый шарф ядовитого фиолетово-синего цвета.
— Ты будешь самая большая франтиха в Москве, — сказала Айна, а Лайма грустно добавила:
— Когда я надевала этот шарф на возморье, все смотрели на меня.
Сережкину было двадцать три года, а выглядел он едва на восемнадцать. Светловолосый, веснушчатый, сероглазый, он с первого же дня сказал мне:
— Если хочешь, едем к нам в Палисадово, устроишься там, будешь жить припеваючи…
— Что еще за Палисадово? — спросила я.
— Моя родина, — горделиво произнес он. — Я там родился, большое, очень красивое село, леса, луга заливные и Ока…
— Нет, — сказала я. — Мне надо в Москву, и как можно скорее.
— Тогда как знаешь, — ответил Сережкин.
Мы сели с Сережкиным в переполненный вагон, я подошла к окну, увидела стоявших на перроне Наину и сестер-рижанок.
Они что-то говорили все вместе, но окно не открывалось, и я не могла слышать, что они говорят.
Я стояла у окна, мне вспоминалось все, что было, казалось бы, совсем недавно: вспомнилась мама, ее усталые глаза, темные на бледном лице ресницы, низкий голос.
Слезы невольно покатились по моим щекам, а Наина и сестры, разом замолчав, печально смотрели на меня.
Потом поезд качнуло, и он двинулся, пошел. В последний раз я увидела Наину, Лайму, Айну. Поплыли перед глазами дома и деревья города, в котором навсегда осталась моя мама.
— Вот и все, — сказал Сережкин. — Теперь поехали…
Он вынул хлеб, крутые яйца, соль в тряпочке, кусок жареного мяса. Сказал мне:
— Давай присаживайся.
До сих пор ясно помнится мне соленый от слез вкус хлеба, черного, грубой выпечки, с остинками, царапавшими горло, хлеба военной поры.
Я ела хлеб и не переставала плакать, но никто не приставал ко мне, никто не пытался расспросить или утешить. Война. У каждого своя беда, свое неизбывное горе.
Прошло два с половиной дня, и вот я очутилась совершенно одна в городе Спасске, что неподалеку от Рязани. Сережкин укатил на попутной машине в свое Палисадово, а я решила во что бы то ни стало пробраться в Москву. Чего бы мне это ни стоило!
Как бы со стороны я смотрела на себя: стою на неширокой вокзальной площади, в руках небольшой чемодан. В чемодане зимнее мое пальто, валенки, две буханки хлеба, связка лука.
И еще немного, совсем немного денег в кармане кофты.
До самого вечера я бродила по Спасску, вдоль и поперек исходила неширокие его улицы.
Забрела на рынок, купила граненый стакан варенца, съела его с ломтем черного хлеба. Потом опять бродила, без устали, не зная, что делать, куда идти.
В маленьких деревянных домах постепенно зажигались огни. Я смотрела на уютные окна, сиявшие теплым светом разноцветных абажуров, и думала, что будет со мною сегодня ночью? А завтра? Или послезавтра? Или через неделю?
Как быть? Куда идти?..
И все-таки, должно быть, я родилась счастливой. С самого детства мне везло на хороших людей. Повезло и на этот раз.
Когда я снова вернулась на вокзальную площадь, исходив, наверно, никак не меньше полусотни километров, я увидела голубой грузовик, стоявший на краю площади.
Я подошла ближе. Плечистая, высокая женщина в темном ватнике, покуривая, стояла возле грузовика.
Я хорошо разглядела ее. У нее было широкоскулое лицо, выпуклый, без единой морщинки лоб. Густые брови, красивый рот, нижняя губа чуть шире верхней. Россыпь веснушек на переносице.
Она тоже смотрела на меня, попыхивая папироской-гвоздиком».
— Чего глядишь? — спросила добродушно. — Никак наглядеться не можешь?
Обычно я за словом в карман не лезла, но тут почему-то молчала, не находя, что сказать в ответ.
Наверно, я показалась ей очень жалкой или просто выглядела усталой, почти больной, потому что внезапно она сказала совсем другим, более мягким тоном:
— Что с тобой? А ну расскажи.
Я рассказала ей все. И про маму, и про то, что от папы не было писем. И что я сплю и вижу снова очутиться дома, в Москве.
Она слушала, не перебивая.
— Пропуск есть? — спросила.
— Нет.
— Вот оно что.
Вынула из кармана ватника смятую пачку папирос, закурила новый «гвоздик».
— Что с тобой делать, просто не знаю, — сказала, глубоко затянувшись.
— И я не знаю, — сказала я.
Впервые мне ясно представилась вся необдуманность моего поступка. Надеялась на авось, и что же получилось? Все равно без пропуска мне в Москву никогда не попасть.
— Спрошу-ка я дедулю, что нам делать, — сказала женщина.
— Кого? — переспросила я.
— Дедулю.
Она открыла дверцу кабины, позвала негромко:
— Дедуля, а ну давай сюда…
Щупленький, невысокий человек вылез из кабины. Повел на меня улыбчивым глазом, потом глянул на нее.
— Чего, тетя Лена?
— Что с нею делать, посоветуй…
— Сейчас, — живо отозвался дедуля. На вид ему было не больше, но и не меньше тридцати. Один рукав старенькой, застиранной гимнастерки подвернут под пояс. Наверно, воевал, оставил руку где-то в бою, теперь, вчистую отвоевавшись, демобилизовался.
Тетя Лена неторопливо рассказала ему про меня. Он слушал ее, то поглядывая на меня, то на нее круглыми, веселыми глазами.
— А что, если мы ее возьмем с собой? — спросил он.
— С собой? — задумчиво повторила тетя Лена. Обернулась ко мне. — Если тебя застукают, то и мне не поздоровится, потому что везу без пропуска…
— А вдруг не застукают? — спросил дедуля и сам же ответил: — В самом деле, могут и не застукать…
— Конечно, ей без нас податься некуда, — все так же задумчиво продолжала тетя Лена. Долго стояла, не говоря ни слова, потом обернулась ко мне:
— Полезай в кузов, ложись в самом углу, поняла?
— Поняла, — радостно ответила я, взобралась на колесо, а с колеса прыгнула в кузов.
Тетя Лена и дедуля приехали в Спасск из Москвы за картошкой. В ту пору многие учреждения и заводы посылали своих снабженцев на машинах за картошкой в города и районы, не бывшие под немцем.
Дедуля работал в орсе номерного завода, там же шофером работала и тетя Лена, Елена Ивановна.
— Почему вы зовете его дедулей? — спросила я.
— За волосы, — ответила она. — Его у нас на заводе все так зовут.
Дедуля подмигнул мне, сдвинул бобриковую серую солдатскую ушанку набок, и я увидела совершенно белые, прямые волосы. И вправду дед дедом.
— Я с детства седой, — пояснил он мне. — Альбинос, что ли… — Подумал и добавил: — Ничего, и альбиносом жить можно, зато живой остался, правда, руку под Смоленском похоронил…
Мы ехали около двух суток. Ночами я менялась с дедулей, он садился в кузов, а я в кабину, рядом с Еленой Ивановной.
Она вела машину щегольски, как бы козыряя своим уменьем, ловкостью, четкими движениями смуглых, красиво вылепленных рук.
На дороге нам встретилось четыре контрольных пункта.
Мы их благополучно миновали, солдаты читали проездные документы, спрашивали, что за груз она везет в Москву, потом отпускали на все четыре стороны.