— Очень просто, не хватило, бывает же так, что материала на платье или на пальто не хватает? Вот и у нас было вроде этого…
Я ничего не поняла. И она больше ничего не сказала, сколько я ни допытывалась.
Когда я спросила отца, почему они разошлись, он ответил:
— Поверь, ничего серьезного не было. Никакой уважительной причины.
— Так почему же, почему? — не отставала от него я. — Почему же вы разошлись? Неужели нельзя было переступить через какой-то пустяк? Сам же говоришь, что никакой серьезной причины не было!
— Не было, — согласился он. — И переступить, разумеется, можно было через все эти пустяки, которые нам мешали, просто дураки мы с твоей мамой были, такие дураки…
Видно, он и сам жалеет, что так все вышло. И мама, наверно, тоже жалеет. Так почему же им не исправить бы свою ошибку? Почему?
* * *
Надо же так: он сломал ногу!
Непобедимый бомбардир, один из лучших футболистов планеты, так о нем писали многие иностранные журналисты, и вдруг поскользнулся на ступеньке террасы. В результате — закрытый перелом голени, гипсовый сапожок и решение врачей: лежать хотя бы первое время.
Мама сказала:
— Хорошо, что врачи не настаивают на больнице.
— А я бы все равно сбежал оттуда, — сказал папа. — Чтобы летом, в жару лежать на больничной койке? Нет, это выше моих сил!
Мы с мамой постарались на даче устроить ему удобное лежбище. Поставили на террасе топчан, для чего пришлось вынести одну тумбочку и табуретку, на топчан постелили сенник, а сверху — поролоновый матрас и подушку. Рядом на оставшейся табуретке — книги. Читай — не хочу.
Я сказала папе:
— От тебя требуется всего-навсего одно: лежи, читай, не тревожь ногу. К тому же не привередничай, ешь все, что дают. А я тебя буду кормить по твоим рецептам.
Он согласился со всем:
— Ладно, так тому и быть.
Он не умеет болеть. И меня это нисколько не удивляет, потому что он еще ни разу в жизни ничем не болел, правда, у него обнаружили диафрагмальную грыжу, но покамест грыжа ведет себя тихо и не беспокоит его.
Аут не отходит от папы. Лежит рядом, уткнув в лапы морду.
Даже со мной очень неохотно идет гулять. Не проходит и десяти минут, как он стремглав летит к папе, ложится возле топчана. И уже никакая сила не сдвинет его с места.
Папа говорит:
— Мне совестно перед Аутом за себя.
— Почему? — спрашиваю я.
— Потому что я не могу его любить так, как он любит меня.
— А мы все, люди, в долгу перед собаками, — говорю я. — Разве не так?
— Так, — серьезно отвечает папа. — На все сто двадцать пять с половиной.
Как бы там ни было, а собаки и в самом деле удивительные существа. Самые преданные, самые верные друзья, какие только бывают на земле.
Даже моя мама, в общем-то довольно равнодушная к собакам, и та не может не признать, что папин Аут — образец дружбы и верности. Случается, мы с нею встречаемся в городе и вместе едем на дачу. И она первым делом спрашивает меня, что я купила для Аута.
Большей частью я покупаю костей по двадцать пять копеек за килограмм и варю суп с перловкой, этого варева собаке хватит дня на два, на три.
Мама говорит:
— За Аута я спокойна. А что ты купила для папы?
Иногда вечером она садится возле папы на табуретку, и они подолгу беседуют о чем-то. Порой смеются. Мама смеется как бы через силу, неохотно, а отец хохочет от души, вытирая слезы на глазах.
И Аут восторженно глядит на него, высунув большой горячий язык.
В такие минуты я ощущаю себя счастливой. Все хорошо, мы все вместе, он, она, я, вместе дружная семья. Все хорошо, в полном порядке…
Но тем горше становится после, потому что я понимаю, это все непрочно, не навсегда, на считанные минуты, а на самом деле мы живем разобщенно, и, должно быть, моим родителям не суждено быть вместе.
Мне не довелось видеть маму плачущей, кроме одного-единственного раза.
Это было на стадионе, в тот день, когда отец прощался с большим спортом. Много лет подряд он был известным футболистом. О нем писали, его фотографии красовались чуть ли не во всех газетах и журналах, его одолевали разнообразные поклонники и поклонницы, он по праву считался самым, должно быть, популярным изо всех спортсменов.
И вот ему исполнилось сорок три года. И он решил уйти, проститься со своим любимым футболом.
Я сидела тогда на стадионе рядом с мамой. Случайно глянула на нее и увидела у нее на глазах слезы.
— Что с тобой? — спросила я.
Она улыбнулась. Улыбка была чересчур открытой, чересчур ликующей, и я ей не поверила.
— Ничего, просто что-то в глаз попало.
Для пущей убедительности мама стала усиленно тереть глаза.
— А вот и неправда, — сказала я, продолжая глядеть на маму. — Тут что-то не то…
Она похлопала меня по плечу:
— Все в порядке, девочка, уверяю тебя…
— Ничего не в порядке, — возразила я. — И ты это знаешь и папа тоже.
— Что знает папа? — спросила мама. — Он же страшно доволен, погляди, как все его любят…
Стадион скандировал в один голос:
— Слава Славе… Ура Славе… Молодец, Слава…
— Нет, — сказала я. — Ты, мама, как хочешь, а я знаю, папа жутко переживает.
В маминых глазах что-то быстро мелькнуло, как бы вспыхнуло, загорелось на миг и тут же погасло.
— Да, — продолжала я свое. — Он ужасно переживает, ему тяжело, как никогда в жизни.
Мама ничего не ответила.
— Только смотри не говори ему, — предупредила я. — Не надо, чтобы он знал, что мы жалеем его.
— Разумеется, не надо, — согласилась мама.
И она в самом деле ничего ему не сказала. А я долго не могла забыть мамины страдальческие глаза и ее чересчур громкий смех в ответ на мой вопрос.
И еще был один маленький эпизод, который надолго остался в моей памяти.
Как-то ранним утром я стояла в нашей крохотной кухоньке, варила на керосинке суп из костей для Аута. Папа начал постепенно ходить и уже вовсю шкандыбал по саду, опираясь на костыль. Рядом степенно вышагивал Аут.
Я хотела было окликнуть папу, но тут увидела маму.
Она стояла чуть в стороне, возле веревки, на которой висели выстиранные мною наволочки и простыни.
Из-за простыней, колеблемых ветром, папа не мог заметить маму, а маме он был хорошо виден. Я подивилась выражению ее глаз, совсем как тогда на стадионе, когда я неожиданно поймала ее взгляд, грустный, как бы ушедший прочно в себя.
Я встала на порог кухни, негромко свистнула. Мама вздрогнула, обернулась, глаза ее, мгновенно прояснев, весело глянули на меня.
— Смотри, как он лихо вышагивает, — сказала я.
— Кто? — спросила мама.
Я поняла, она притворяется, будто и впрямь никого не видит.
— А то не видишь, — насмешливо произнесла я.
— Ах, ты вон про кого, — сказала мама.
— Артистка, — усмехнулась я.
Брови ее сердито сошлись.
— Не смей, — начала она. — Не смей так разговаривать с матерью!
— Хорошо, — послушно кивнула я. — Не буду.
А папа между тем все вышагивал по саду, словно журавль, и Аут ходил рядом, как бы примериваясь к его шагам.
* * *
В субботу на дачу приехала Дусенька. Я еще издали увидела ее: быстро идет по улице, вглядываясь в номера возле калиток.
Легкое ситцевое платье, на волосах нарядная шифоновая косынка. И босоножки — наимоднейшие.
Правда, чувствовалось, Дусеньке стало уже невмоготу бороться с годами, подступавшими вплотную, к тому же еще ежедневно преодолевать врожденную некрасивость. Я увидела, волосы у нее уже не крашеные, как обычно, а седые, хотя и аккуратно уложены, губы едва тронуты бледной помадой, а на щеках никакого тона.
Быстрая, стремительная, несмотря ни на что, все-таки нестареющая, она мгновенно обежала наш крохотный садик, террасу, обе комнаты, сощурившись, оглядела меня и маму.
— А вы, девочки, неплохо смотритесь вместе.
Внезапно увидела отца, лежавшего на раскладушке, под березой, ошеломленно раскрыла глаза.