– Я готова.
Доктор кладет руку ей на живот. Ее глаза закрыты. В татрицком католическом костеле еще поют свадебную песню. Еще хлопают в ладоши дети.
2
Галлея
2061
Франция. Церковный двор в Анноне. Слабо пахнет сиренью.
«Любопытно, – думает Галлея. – Цветет ли в марте сирень?» Она копается в воспоминаниях, но не находит ответа. И все же, он здесь, этот нежный, ласковый аромат…
…он напоминает ей…
…она закрывает глаза. Он напоминает ей об Элоизе. Как это своевременно. Элоиза носила духи, пахнущие сиренью.
Нет.
Нет, не духи. Она носила одежду, пахнущую сиренью. Галлея вспоминает. Ее воскресное платье убирали до следующих выходных в дубовый сундук и посыпали цветочными лепестками, чтобы сохранить его свежесть.
Вот как все было.
«Найдите меня в полдень дня рождения Элоизы в год возвращения ее тезки, на том самом месте, где Жак-Этьенн поцеловал ее».
Некоторые вещи легко вспоминать. Твой первый поцелуй.
Вот она. Элоиза. Она стояла здесь, у этой самой церкви.
Галлея не открывает глаз.
Был ее день рождения. День рождения Элоизы. Ей исполнялось семнадцать.
Семнадцать.
Как давно это было. Очень, очень давно. Но так свежо в памяти Галлеи, как будто произошло всего неделю или около того назад. Почти все в маленьком городке Анноне кажется ей незнакомым: и эта церковь с пыльной автостоянкой, и зарядные станции, и торговые автоматы, и дорожные знаки. Они не вписываются в ее воспоминания об этом месте. Они чужие здесь.
Катя приезжала сюда. Ее бабушка Катя. Она была здесь, на этой автостоянке. Семьдесят пять лет назад. Это еще одно свежее воспоминание. Всего месяц назад оно ей снова приснилось. Кей, ее мать, родилась совсем недалеко отсюда. В этот день ее воспоминания о Кате канули в Лету. Это случилось здесь, в Анноне.
Она помнит, что когда-то здесь росли черные сосны, выстроившись в длинный ряд от церковных ворот до самого бульвара. Сейчас деревьев осталось всего полдюжины, а там, где когда-то проходил бульвар, стоят дома.
Церковный двор кажется слишком маленьким. Он изменился? Наверняка изменился?
Но ворота остались прежними: те же чугунные решетки под той же каменной аркой. Здесь, у этих самых ворот, Жак-Этьенн Монгольфье коснулся плеча Элоизы, пока их семьи стояли поодаль, собираясь возвращаться домой, и она увидела огонь в его глазах и почувствовала жар на кончиках его пальцев.
– Я забыла свой зонтик, – сказала она ему. Она прошептала эти слова так, как будто сознавалась в самом сокровенном секрете, ловя реакцию в его взгляде. – Я оставила его в церкви.
– Я принесу его, – вызвался Жак-Этьенн.
Ее отец разговаривал со священником. Он размахивал рукой. Возможно, рассказывал священнику о звездах.
Ее матери нигде не было видно.
– Я сама, – сказала Элоиза. Семнадцатилетняя Элоиза. Спелый плод, сентябрьская виноградина, которая только и ждет, чтобы ее сорвали.
Он придержал для нее двери церкви.
Кровь Элоизы была исполнена греха. И она буквально чувствовала, как ее сердце заражает этим грехом весь организм.
В церкви никого не было. Только она. И Жак-Этьенн. И Христос на кресте. И огонь в глазах Жака. И непреодолимая тяга.
Третья скамейка от алтаря. Ровно посередине ряда – там, где она сидела. Это было ее место с тех пор, как она стала достаточно взрослой, чтобы не сидеть на руках у матери.
Галлея Гашек толкает высокую дверь. Луч солнечного света проникает через восточное окно апсиды.
– Есть здесь кто-нибудь? – спрашивает она. Ее голос отдается эхом и впитывается в каменные стены. – Кто-нибудь?
Никого.
Ряды скамеек стоят точно так же, как и тогда, когда Элоиза и Жак-Этьенн дерзнули остаться в церкви наедине. Первый. Второй. Третий. Ее каблуки стучат по каменному полу. Она останавливается с краю ряда.
То же самое сделала Элоиза. Она встала у одного края скамьи, Жак-Этьенн – у другого.
– Я не вижу вашего зонтика, – сказал Жак.
– Возможно, он остался под сиденьем, – прошептала она. Она точно знала, где зонтик. Она сама его туда спрятала. Ее сердце чуяло, что этот момент настанет.
И вот они вместе двинулись вглубь ряда, он с севера, она с юга, и посередине они встретились в месте, где свет полуденного солнца сиял на них свыше, как небесное предостережение. Они вместе наклонились, чтобы заглянуть под скамью, как будто зонтик был единственной причиной, по которой они там находились, он – в своем роскошном камзоле, и она – в воскресном платье, пахнущем сиренью, и их лица оказались так близко друг к другу, что она чувствовала отражавшийся от его кожи солнечный свет.
И тогда он прошептал:
– Если я поцелую вас здесь, перед лицом Господа, буду ли я проклят навеки?
Двести восемьдесят пять лет прошло с тех пор, как она услышала эти слова. Галлея осторожно пробирается вдоль ряда сидений, а затем, поскольку она одна в церкви, опускается на колени. Как давно она в последний раз молилась?
Она закрывает глаза. Молитва не приходит. Возможно, это и есть то проклятие, которого боялся Жак.
Шум заставляет ее вздрогнуть и выводит из задумчивости. Она оборачивается.
В глубине церкви стоит пожилая женщина в черном войлочном пальто и платке из серого хлопка. Она вошла через дверь? Галлея ее не слышала.
Несколько секунд они изучают друг друга. Сердце Галлеи бьется неестественно быстро.
Затем женщина говорит по-французски, и ее голос наполняет церковь и эхом отражается от стропил.
– Если я поцелую вас здесь, перед лицом Господа, – говорит она, – буду ли я проклят навеки?
– Если вы будете прокляты, – отзывается Галлея, и слова всплывают из самых недр ее памяти, – то будем же прокляты вместе.
Наступает кратчайший момент тишины.
– Что под сиденьем? – спрашивает женщина. Она все еще неподвижно стоит в глубине апсиды.
– Бумажный зонтик, – неуверенно отвечает Галлея. Почти шепчет.
– Проверьте.
Галлея шарит под сиденьем, и ее пальцы натыкаются на предмет.
– Зонтик? – с трудом выдавливает она из себя. Она вытаскивает зонт и держит в ладонях так, словно от любого лишнего прикосновения он может рассыпаться в пыль. Старинная вещь, хрупкая. Бумага с возрастом потемнела и иссохла.
– Если вы его откроете, – спрашивает женщина, – то какой рисунок увидите?
Она смотрит на Галлею не мигая.
– Птиц, – отвечает Галлея. Изумрудно-зеленых с золотом певчих птиц. Осторожно, как только может, она выдвигает бегунок, и спицы старинного зонтика раздвигаются, словно бабочка расправляет крылья.
– Пожалуй, после этого я просто обязана тебя поцеловать, – говорит женщина.
– Пожалуй, так и есть.
Ее зовут Камилла. У нее осунувшееся лицо, изборожденное глубокими морщинами. Белые от седины волосы. Но в ней сохранилось еще что-то от Элоизы. От Сильвии. Они сидят на скамейке у церкви с видом на панораму города, открывающуюся за рекой и деревьями. Пахнет свежевыпеченным хлебом. Где-то смеются дети.
– Расскажи мне свою историю, – просит Камилла. Они сидят очень близко.
– Ты никуда не торопишься? – спрашивает вместо ответа Галлея, и они смеются. Им ли не знать, что минувшие столетия перегрузили их историями.
Их плечи соприкасаются.
– Почему ты так долго ждала?
– Чтобы отправиться за сокровищем? Никак не представлялось удобного случая. Я бежала от Наполеона в Зальцбург. Я крупно насолила одному генералу дивизиона в Дижоне, так что пришлось держаться подальше от города. А в следующей жизни я вышла замуж за венского врача, который не верил моим рассказам; а потом я жила в Лондоне, а потом в Нью-Йорке, а когда в 1898-м я приехала в Париж, я не нуждалась в деньгах, а к тому времени, когда стала нуждаться – другая я, разумеется – началась война. И я оказалась по ту сторону железного занавеса.