Переломав ей запястья и щиколотки, он приковал Элоизу цепями к стене камеры и заткнул ей рот куском тряпки, чтобы в замке не слышали ее криков. Много позже, несколько месяцев спустя, он отрежет ей язык, чтобы обеспечить ее молчание. Она лежала на твердом, холодном каменном полу, в полубессознательном состоянии, не в силах стоять на ногах. Он морил ее голодом и жаждой. Ее муки доставляли ему удовольствие. Он просачивался в ее камеру как медленный яд, она задыхалась от рыбьей вони и запаха табака у него изо рта, когда он насиловал ее в луже ее собственных экскрементов.
Часы на башне отмеряли ход времени. Дон, дон. Безжизненный клич. Как удары молота. Железом по железу. Дон, дон. В темной камере Элоизы тихий колокольный звон был единственной ниточкой, связующей воедино истрепавшиеся лоскуты ее жизни. Холодные ночи. Голодные дни. Визиты Эгльфина. Боль.
Он пришел навестить ее. Зловонный командир и его еле живая жертва. Он подтащил к себе стул, чтобы сесть, и повесил на стену фонарь.
– Миледи Монбельяр, – протянул он с издевкой. – Баронесса Элоиза Приговоренная. Что же вы не читаете мне красивых поэм? Может, вы желаете показать мне звезды?
– Я буду отомщена, – прошептала она. Язык еще не отрезали. – Вот вам моя поэма.
– Отомщена? Что ж, пожалуй, все мы заслуживаем отмщения, – ответил он, как будто был культурным, рассудительным человеком и вел с ней дискуссию на философские темы в парижском салоне. Взад и вперед он раскачивался на задних ножках стула. – А крестьяне, которые гнули на вас хребет, – заслуживают ли они отмщения? Думаю, да. А рабочие, которые вкалывали на ваших виноградниках? А несчастные парижские бедняки, которые умирали в канавах от истощения, в то время как вы, мадам баронесса, объедались сдобными венскими булочками и пили медовые вина из Падуи? Заслуживают ли они отмщения?
– А что насчет вас, месье Пуассон [13]? – спросила его Элоиза. – На вашей тарелке не бывало ничего, кроме черствого хлеба? Чем объедались вы, пока парижские бедняки голодали? Прошлым вечером от вас пахло устрицами. Но мы ведь так далеко от моря! Возможно, это ваш естественный запах.
За эту дерзость он ее избил. Но к тому времени она уже не замечала побоев.
Дон, дон. Время бьет в такт. В какой-то момент твой нос перестанет реагировать на тошнотворный запах, твое тело перестанет реагировать на побои, и ты закроешь глаза перед лицом насильника и насилия.
– Говори, – требовал Эгльфин. – Говори имена своих сообщников – тех, кто участвовал в вашем заговоре.
Дон, дон.
– Нет никаких имен.
Ее истязатель раскуривал длинную глиняную трубку и втягивал через нее дым.
– Я видел твоего мужа на эшафоте, – сообщал он. Он говорил ей это уже не в первый раз. – Я видел его рыдания. Ревел, как девчонка.
– Он храбро встретил свою смерть, – протестовала Элоиза. – Я слышала.
– Храбро? – Эгльфин рассмеялся. – Никто не встречает смерть храбро. На плахе все ссут в штаны от страха. Даже король. И тебя ждет то же самое.
Вдали от поместья эпоха террора потихоньку подползала к своему завершению. Но Элоиза, конечно, не могла этого знать. Всех голов не отрубишь, и общественность начинала восставать против повальных казней. Жажда крови сходила на нет. У Эгльфина на руках было постановление суда. Спасти Элоизу от мук заточения могло только правосудное лезвие гильотины. Ей продлевали жизнь лишь по той причине и лишь под тем предлогом, что она, якобы, обладала информацией, необходимой для выявления и поимки других врагов революции. Она не назвала ни одного имени. Но в конечном итоге Эгльфин отправил Элоизу на казнь не из-за ее отказа выдать преступников, а потому, что боялся, что ее помилуют. Он отсек ей язык мясницким ножом.
– Откусила, – объяснил он стражникам.
Двое солдат в кожаных фартуках пришли за ней в камеру. Перед тем, как отвести ее на эшафот, ее умыли и одели в красивое желтое платье из гардероба самой Элоизы, чтобы весь честной народ видел, что она была из господ, чтобы всем сразу стали понятны ее прегрешения.
Служанка из бараков, хромоногая девочка-подросток, причесала ей волосы.
– Сделай так, чтобы она выглядела как куртизанка, – велели служанке. Но в волосах осужденной на казнь женщины скопилось столько крови и грязи, что служанке оставалось только развести руками.
Немая и изувеченная, Элоиза, тем не менее, сумела передать служанке свое послание. Она провела сломанными руками по животу, и ее глаза все рассказали за нее.
– Я все сделаю, – пообещала служанка еле слышным шепотом на ухо Элоизе. – Я передам.
Несколько часов спустя Элоизу связали и на двуколке повезли к гильотине на площади Моримон. Как она была счастлива, искренне счастлива от того, что ей наконец удалось сбежать от своего мучителя. Как долго она молилась об этом исходе. Ее казнили за предательство революции, за непростительное богатство, за роялизм, лафайетизм и за то, что она не представляла больше интереса для Эгльфина, который, вероятно, уже нашел себе новую игрушку. На площади собралась внушительная толпа зевак. Ее имя напечатали в самом верху списка – ее смерть должна была стать гвоздем сегодняшней программы. В обмен на такую честь ее казнили последней.
Элоизу осмотрел медик в жилетке цветов триколора и черных мешковатых штанах с саблей, пристегнутой к поясу. Эгльфин присутствовал при осмотре лично, чтобы уладить все формальности.
– Она не может говорить, – объяснил он медику. – Откусила себе язык.
– Это бывает, – кивнул медик, как будто привык иметь дело с подобными неудобствами, и пожевал усы. – Они поступают так, чтобы ненароком не выдать имена своих сообщников.
– Я пришел к такому же заключению, – согласился Эгльфин. – Еще она не может стоять. У нее сломаны ноги.
– Что же, она их сама себе сломала?
– Да.
На стене ратуши красовалась надпись красной и синей краской, гласившая: «РЕСПУБЛИКА ЕДИНАЯ И НЕДЕЛИМАЯ; СВОБОДА, РАВЕНСТВО, БРАТСТВО – ИЛИ СМЕРТЬ». На колокольне звонил колокол. На площади воняло, как на скотобойне.
Элоиза лежала в двуколке со связанными руками и ногами, в то время как дюжине предшествующих ей жертв отрубали головы. Глашатай выкрикивал очередное имя, и толпа замолкала. Арестанта – иногда рыдающего, иногда безмолвного, иногда буйного, иногда раскаивающегося – втаскивали на эшафот и подводили к страшному орудию.
– Последние слова! – кричал кто-нибудь, и люди в толпе подхватывали клич. Хроникер, вооруженный гусиным пером, наклонялся к смертнику, чтобы записать фатальное изречение, а несколько мгновений спустя устройство сотрясалось, лезвие падало, толпа кричала, и палач поднимал окровавленную голову в воздух. Удар! Крик! Удар! Вопль! Жуткая механика ритуального убийства.
Долго ждать не пришлось. Четверо жандармов подняли ее и понесли, головой вперед, как корзину с виноградом, к гильотине. По толпе волной прокатились одобрительные возгласы.
– Элоиза Мария Монбельяр, – возвестил глашатай, зачитывая ее имя из списка. – Враг Республики.
На эшафоте Элоиза повернула голову в сторону и смотрела, как падает лезвие.
Желтое платье, которое она надела на свою казнь, когда-то идеально сидело на ее фигуре, в те дни, когда она была хозяйкой поместья и в большом зале устраивались балы, играли музыканты и танцевали богачи. Но в последние месяцы жизни Элоиза почти не ела. Платье висело на ее теле бесформенным мешком. Оно скрыло от медика то единственное, что он был обязан проверить.
Элоиза была на восьмом месяце беременности.
7
Катя
1968 год
– Монахиня, которая сняла тело Элоизы со скамьи гильотины, знала об этом, – сказала Катя. – Ей рассказала служанка, та самая хромоножка, которая причесывала Элоизу. Женщина вспорола живот Элоизы ножом, вытащила младенца наружу, и ребенок каким-то чудом выжил. Это была девочка. Ее отдали в женский монастырь в Кетиньи, где она и выросла. Ее назвали Марианной Мюзе.