— Митя, я не могу, — сестра машинально подняла свои вещи и, выцарапав из кармана телефон, снова повернулась лицом к двери. — Не могу остаться. Поздно — меня здесь уже нет… Я обязательно об этом пожалею, но я как-нибудь переживу… Не волнуйся, ты ни в чем не виноват. Это я виновата. Бесконечно виновата: перед тобой и даже перед ней… Но я знаю, что с виною я справлюсь, а вот с тем, от чего ухожу — никак. Для меня это слишком дорого. Я не готова платить… Открой мне дверь, пожалуйста… И еще! Не вздумай обнять меня сейчас… Эд? Я выхожу… Нет, я сама спущусь, на лифте… На лифте! Глухой, что ли?…А мне плевать, что их четыре: как-нибудь встретите, надеюсь… Короче, знаешь, как говорится: поймаете — я ваша. Все! Разговор окончен!
Алена ушла, а я, защелкнув за нею замок, с минуту проторчал на месте, бессмысленно уставившись на стоптанные кеды, аккуратно стоявшие там, где оставила их Вика. Невысокие, полностью зашнурованные, они явно претерпели не одну стирку, а вместо стелек, насколько я мог судить, в них по какой-то причине помещались женские прокладки, тоже порядочно стоптанные, на мой взгляд. Сделав это бытовое наблюдение, я собрался было осмотреть Викину спортивную кофту, висевшую здесь же, в прихожей, но поймал себя на том, что попросту тяну время. Было страшно возвращаться на кухню одному, без сестры, которая служила мне если не опорой, то хотя бы довольно действенным раздражителем. Без нее, без этого привычного стрекала у меня начисто опускались руки. Вместе с тем я чувствовал настоятельную потребность вернуться. Мне хотелось вновь взглянуть на странную незнакомку, брошенную лежать пластом на белом мраморе, в безлюдной комнате, под пустым и бездушным белым потолком. Право, не знаю, на что я рассчитывал, на что возлагал надежду. Разве что на Огневидную икону Божией Матери, которую моя верующая по воскресеньям сестра с любовью примагнитила к холодильнику… Шервудский листок все еще сохранялся в моих пальцах и, взявшись покрепче, я для чего-то прикоснулся губами к его высохшим мощам, все еще пахнувшим прошлогодним английским ветром и первосортной немецкой типографией…
Вступив на кухню, я первым делом подошел к столу, опустил на него листок, еще раз пробежался глазами по его причудливому узору и лишь затем посмотрел вниз, на пол. Вика по-прежнему лежала ничком, спрятав лицо в ладони, и несомненно плакала, но так, что мне сделалось жутко: она плакала безудержно, сотрясаясь всем телом, но совершенно беззвучно, словно героиня немого кино — какая-нибудь Вера Холодная, от чьей неистовой скорби меня отделяет непроницаемая плоскость экрана и вдобавок целое столетие. Бездна чувств, шквал сострадания и — сто с лишним причин остаться всего только зрителем. Ведь нет ни малейшей возможности донести свое душевное участие до его недосягаемого источника и при этом его единственной достойной цели. Нет ни единого шанса помочь… Я присел рядом и осторожно погладил Вику по голове. От девочки несло каким-то лекарственным запашком, что заставило меня с нехорошими мыслями покоситься на валявшуюся поодаль аптечку.
— Лёся? — спросила вдруг Вика.
— Нет, — с опаской прошептали мои губы. — Это я. Дима…
— Дима… — девушка немного подышала, собираясь с силами для следующего вопроса. — Она ушла?
— Да, — ответил я и зачем-то добавил. — Судя по всему…
— Боже мой… Я все испортила… — и здесь она наконец расплакалась, как нормальная девчонка, заревев во весь голос и попутно, сквозь слезы и рыдания, попытавшись рассказать, как же плохо и неправильно обошлась с ней судьба, или, быть может, что-то другое, столь же глупое и сокровенное. Я не различал почти ни одного слова, но продолжал гладить ее волосы, понимая, что слова сейчас не важны: важно то, что она их произносит, вернее, силится произнести, обращаясь именно ко мне, за кого бы она меня в этот момент ни принимала, разделяя со мной то, чему не находилось выхода, пока здесь была Алена.
— Я так виновата… — в который раз винила себя Вика. — Я знаю… Я сама знаю… Мне очень жаль… А она не простила… И уже не простит… И правильно… Нельзя было ее просить… Нельзя… Она не могла… Она не такая… Но я не понимаю… Почему все так… Ведь это ошибка… Я не хотела… Все должно было быть… по-другому… У меня не получилось…
— Дружок, что произошло? — спросил я, когда она немного затихла. Мне удалось рассмотреть ее лицо, и странным образом это развеяло все мои страхи. Все было так, как описала Алена. Вика выглядела ужасно. Сестра забыла еще упомянуть отчетливый след своей пятерни на левой щеке подруги. Только в этом не оказалось ровно ничего особенного. Ничего такого, почему я перестал бы видеть в ней ту самую девушку, с которой провел ночь, или ту, что спала рядом со мной на красном плаще у подножия старого дуба под голубым небом моего последнего сна. Нынешняя Вика была так же реальна и так же иллюзорна, как и эти два воспоминания. И, что самое важное, она была… — Милая, ты готова рассказать мне, что с тобой случилось?
— Не трогай меня. Оставь… — снова отдалилась Вика, не сделав, впрочем, попытки уклониться от моей руки, перебирающей ее слипшиеся пряди. — Тебя я тоже обманула… Дима, я врала тебе. У нас были отношения, а я тебе соврала…
— Ладно, пусть соврала. И в чем же? Скажи теперь… Скажи правду.
— Какую правду?
— Что с тобой? Ты больна?
— Я не знаю… Наверное… У меня такое… в первый раз… Меня стошнило в спальне… Но на кровать не попало, не думай… Я успела…
— Вот и умница. Не каждой дано успеть… Я сам не успевал тысячу миллионов раз… Тебе что-нибудь нужно? Хочешь в туалет?
— Нет, спасибо…
— Дать воды?
— Нет, не надо… Да, дай, пожалуйста…
Я подхватил Вику подмышки и усадил на полу, прислонив к буфету. Она сильно вспотела. Пятна на ее физиономии слились в сплошной ярко-розовый румянец. Кровь, темневшая на губах, уже подсохла. А на носу налипли кусочки сигаретного пепла. И все равно она была прекрасна. Нет, не так… Конечно, не так. Сейчас ее не вышло бы назвать красивой. На нее больно было смотреть. Но я узнавал ее. За всеми этими переменами я узнавал того человека, который, вполне возможно, без всяких значительных причин, а то и вовсе по чистой случайности сделался мне так близок. И, глядя на нее в упор при свете белого дня, замечая все ее изъяны и несовершенства, как прирожденные, так и навеянные болезнью, я не находил ни одной причины, почему это должно быть не так. И это меня успокоило. Вселило в меня силы, в которых я нуждался. Я не потерял ее. Она была здесь, со мной. Я по-прежнему мог принимать эту девушку с тем же светлым уверенным чувством, какое благодаря ее существованию пробудилось во мне впервые за всю мою жизнь. С тем же чувством, без которого и мне эти строки показались бы излишне поэтическими и, вероятно, даже тривиальными… И, клянусь, она это увидела. Поняла. Оценила. Тревожный и едва ли не приниженный взор, с каким она встретила мое лицо, возникшее напротив ее собственного, измученного и тронутого какой-то хворью, внезапно прояснился. Вика моргнула и немного расслабилась.
— Спасибо… — прошептала она.
Ее рука, с жадностью протянутая за водой, поднесенной мной в низком стеклянном стакане, дрожала слишком сильно. А когда я приблизил стакан к губам, тщетно стараясь не задевать подживающие раны, то услышал, как звонко и часто застучали ее зубы о стекло.
— Не беда, — сказал я в ответ на ее отчаянный взгляд. — Я просто осел, ничего не поделаешь. Не знаю, как ты меня терпишь. Сейчас все исправим…
Соломинка помогла. Пока Вика пила, я держал стакан возле ее подбородка, следил за тем, как сокращается хрустальная, пронизанная солнцем жидкость, утоляя жажду беспомощного человеческого существа, о котором мне почти ничего не было известно, и размышлял о том, почему моя прежняя жизнь сложилась именно так, что, пожалуй, не много в ней было моментов правильнее и счастливее, чем этот…
В дверь позвонили. Вика выпустила соломинку изо рта, оставив на ней алые пятнышки крови, и, рывком подтянув под себя ноги, попыталась подняться. Я удержал ее за плечо.