– Меня в школе ненавидел наш классный руководитель. Он меня поймал однажды, когда я царапал бритвой парту, выволок за ухо на всеобщее обозрение и сообщил: «Сейчас ты бритвой парту режешь, завтра ты с ножом выйдешь на большую дорогу, и вырастет из тебя наверняка бандит, хулиган, убийца Кирова…»
Я думал, что он продолжит – как-то объяснит свое воспоминание, но он снова глухо, тяжело замолчал. Только на Серпуховке он спросил:
– А откуда ты узнал, что Ула в седьмой психбольнице?
– Не важно. Узнал…
Ах, Эйнгольц, Эйнгольц, больше всего на свете мне не хочется вспоминать, как я узнал, что Ула в седьмой психбольнице.
Я кивнул на его сумки:
– Что это за бебехи?
Эйнгольц усмехнулся:
– Мой архив. Мне предложили очистить стол…
– В каком смысле?
– Меня уволили.
– Но ты же научный сотрудник? Тебя же можно уволить только по конкурсной комиссии? Через ученый совет?
– Алеша, это ты говоришь? Ты ведь не хуже меня знаешь, что у нас можно все.
У поворота к Волхонке-ЗиЛ я перестроился в правый ряд, но не успел проскочить на стрелку светофора, потому что меня отжал бойкий наглый «жигуленок», юркнувший вперед меня. Зеленая стрелка погасла, и я решил подождать – сейчас было не время глотничать с милиционерами.
– Как же ты теперь думаешь жить, Шурик?
– Не знаю. Я не думал еще. Мне как-то все равно…
– Что значит «все равно»? Жевать что-то надо!
– Надо. Но у меня какое-то непонятное ощущение, будто вся моя жизнь к концу подходит…
На Канатной улице я быстро догнал и обошел броском неспешно телепавшийся «жигуль», проявивший такую прыть на повороте. Сидевшие в нем двое мужиков тоже о чем-то спорили.
Эйнгольц отстраненно произнес:
– Сказал нам Спаситель – когда будут гнать вас в одном городе, бегите в другой.
Я посмотрел на него в зеркальце – лицо Эйнгольца было красно, напряженно и отчужденно. А позади нас маячил все тот же белый «жигуль». Невольно взглянул на номер – МНК 74–25. Свернул на длинную подъездную аллею к больничным воротам. И вспомнил.
– Шурик, я отправил в несколько организаций запросы. Я боюсь, что ответы до меня могут не дойти, и я дал твой обратный адрес. Не возражаешь?
– Нет. Конечно не возражаю…
Остановил машину на площадке сбоку от ворот – огромные железные створки с электрическим приводом. Ворота открывались мотором из проходной за решеткой.
«У нас тюрьма», – сказала Эва.
Эва – что ты сделала с нами? Зачем тебе это надо было? Ах, все пустое! Эта жизнь к концу подходит…
Мы направились к одноэтажному каменному домику с табличкой над квадратным оконцем «Справочная». Я оглянулся и увидел, что в другом конце площадки пристроился белый «жигуль» МНК 74–25.
Справки в этом медицинском учреждении давал красномордый морщинистый вахтер в сине-зеленой вохровской форме и фуражке. Он вглядывался в нас подозрительно из своей зарешеченной амбразуры, переспросил несколько раз:
– Как-как? Гинзбург? Суламиф? Щас посмотрим…
Он листал в тонкой засаленной папочке бумажки, воздев на курносый кукиш лица толстые роговые очки, слюнил пальцы с подсохшей чернотой ружейного масла под ногтями, бормотал сухими губами в белых налетах:
– …Гинзбург… Гинзбург… так-так… когда поступила?.. семнадцатого?.. Так-так… В каком отделении, не знаете?.. Так… Нету… Нету такой у нас… Не значится…
Я начал орать на него:
– Как не значится – она здесь вторую неделю уже…
Но Эйнгольц дернул меня сзади – пошли, это бесполезно. А медицинский работник в охранной форме, взглянув на меня равнодушно, захлопнул изнутри ставню окна. Вот и все.
Белый «жигуль» на другом конце стоянки, двое пассажиров не бегут к проходной с кульками передач, не торопятся в справочную – узнать, как там их дорогой родственник лечится под надзором вохровцев.
Трехметровая кирпичная стена с вмазанным в гребень стекольным боем, с двумя рядками колючей проволоки на косом кронштейне внутрь территории.
У нас тюрьма. В тюрьме свиданий не бывает.
Только вышек караульных с пулеметами по углам нет.
Мы пошли вдоль стены – вдруг где-нибудь есть пролом, лазейка, незапертая калитка, неохраняемый хозяйственный двор. Высоко над головой – битое стекло, колючая проволока и полуоблетевшие кроны старых деревьев.
Стена повернула налево, далеко-далеко тянется ее кирпичный траверс. Вдоль пустыря, огромной помойки, заброшенной свалки, железнодорожной насыпи. Какие-то склады, бараки, кучи гниющей картошки, железные ржавые коробочки гаражей, горы строительного мусора, бродячие собаки. Стена, стена, стена.
– Даже если мы попадем туда – ничего не узнаем, – сказал Эйнгольц. – Там целый город. Надо знать отделение…
Мы обошли вдоль стены всю больницу и не нашли лазейки. Вернулись к стоянке, выйдя прямо к белому «жигулю». Один из его пассажиров стоял около справочного окна, и медик-охранник не гнал его и не захлопывал перед ним ставню. Да ведь они и не ругались между собой!
А второй пассажир, видимо, шел за нами – чуть поодаль. В кабине «жигуля» на заднем сиденье стоял большой черный портфель – такой же, как у Эйнгольца. Правда, они в нем носят не выкинутый из очищенного стола архив, а скорее всего бутерброды, термос с чаем, а то и бутылку. У них ведь ненормированная беспокойная и оперативная работа!
– Послушай! – удивленно сказал Эйнгольц, показывая на «жигуль» – в машине раздавался отчетливый крякающий протяжный звук. – Что это?
Звук повторялся с пятисекундным интервалом.
– Это, Шурик, вызывной сигнал радиопереговорного устройства.
– В «жигуле»? Зачем? Это же частная машина?
– Нет, друг Эйнгольц, это не частная машина. Это вызывают по радиотелефону вон того жлоба. А он следит за нами…
Я взял ошарашенного и перепуганного Эйнгольца за руку и пошел через площадку к «моське». От справочного окошка отделился и пошел нам навстречу развинченной фланирующей походкой шпик. Он, видимо, хотел внимательно рассмотреть Эйнгольца – меня-то он наверняка хорошо знал в лицо.
Когда мы поравнялись, я, ослепнув от ненависти, даже не разглядев его как следует, громко сказал:
– Эй ты, топтун! Поторопись – там тебя на связь вызывают!..
Быстро сели в машину, Эйнгольц еще дверь не захлопнул, как я запустил мотор, крутанул на пустой площадке дугу задним ходом, включил первую и погнал на всю катушку прочь от больницы. Мы уже выскочили из подъездной аллеи, когда они в нее только въехали.
Они будут стараться догнать меня изо всех сил – их работа тоже стоит на обмане и очковтирательстве, он ведь «наверняка» побоится доложить начальству, что я их расколол. Им лучше доложить, что объект наблюдения скрылся, используя сложности уличного движения.
Сейчас быстрее! Быстрее! Выиграть секунды! Я не знаю, зачем я убегал от них, мне ведь все равно некуда деться, они перехватят на полдороге или около дома. Но я знал, что надо оторваться. Я знал, что надо с ними бороться, – я ведь не понимал, зачем они пасут меня, и, коль скоро им это зачем-то надо, – я обязан им всеми силами мешать.
До Добрынинского рынка у меня нет выбора – только прямо, самым быстрым ходом. А тут большой развод движения. Налево, через бульвар, здесь за строящимся домом есть проезд на Шаболовку. Снова налево – к Текстильному институту.
– Посмотри назад, Шурик, – ты их не видишь?
Эйнгольц долго всматривался, неуверенно развел руками:
– Кто их знает – сзади много машин, темнеет, я цвет плохо различаю…
Направо – через вторую Хавскую, прямо, налево, к Донскому монастырю. Полный круг, с протяжным воем баллонов, с натужным ревом мотора я промчался вокруг монастыря. Свернул за угол, рядом с Соловьевкой, и влетел в глухую подворотню. Заглушил мотор и выключил подфарники. Обернулся назад – по улице промчались за нашей спиной несколько машин, но был ли среди них МНК 74–25, я видеть не мог.
– А теперь что? – спросил Эйнгольц.
– Посидим, покурим, отдышимся. Потом поедем по домам…
Через подворотню мимо нас шли люди, с криками пробегали мальчишки, густел вечерний сумрак и пронзительней блестел влажный асфальт. Сигаретный дым липнул к щитку, кряхтел и тяжело вздыхал Эйнгольц, с шелестом и гудением проносились по улице машины, загорались в окнах разноцветные плафоны, из открытой форточки приплывал к нам блюз, густой и темносладкий, как патока. Мир жил вечерне, устало и спокойно – он не знал, что эта жизнь подходит к концу, он не знал о нас, двух испуганных беглецах в запыхавшемся от гонки «москвиче», спрятавшемся в темноте чужой подворотни.