Ковшук распахнул дверь и медведем попер наружу. Потом обернулся:
– Предупредить тебя хочу… Если ты, Пашка, какую-то пакость мне удумал – ждет тебя большое разочарование.
– Сеня, друг дорогой! Ты о чем говоришь? – всполошился я.
– Да ни об чем – предупреждаю просто. Чтобы помнил. Ладно, пошел я…
Я крикнул вслед:
– Семен, все будет в порядке! Ни пуха ни пера…
Он ответил злобно, через плечо:
– Пошел к черту!
И исчез за дверью ресторанной кухни.
Я отъехал метров на двадцать вглубь двора, пристроившись за какими-то баками, ящиками, контейнерами. Обзор немного закрывали грязные снеговые кучи, которые, видимо, в течение всей зимы сгребали и свозили со всего двора на это место. Выключил подфарники и сидел в темноте, баюкаемый звуком урчащего мотора. Гудела печка-отопитель, но мне было знобко и нехорошо. Меня раскачивал и морил сон. Странно, что я не испытывал никакого возбуждения и страха. Я знал наверняка, что сейчас придет Семен, вернется с задания швейцарский адмирал и закончатся все мои терзания. С Ковшуком как-нибудь рассчитаюсь. Главное сейчас – чтобы исчез Мангуст! Пропадет он, и вместе с ним растает дремлющая сейчас в груди фасолька с железными створками, кончится это наваждение, истает навсегда воспоминание об Истопнике с его отвратительной внешностью и страшной угрозой…
Сидел и подремывал в теплом бензиновом зловонии поношенного Актиньиного «жигуля».
Было тихо и темно, с неба густо сеялся не то мокрый снег, не то льдистый дождь. И я вдруг подумал о себе отстраненно – я неправдоподобно, нереально молод! Старые люди – пенсионеры, профессора, писатели, лауреаты – не ездят ночью на помоечные дворы в краденых машинах, не вывозят на операции уничтожения наемных убийц, не ведут смертельных битв с заезжими террористами! Может быть, прав Мангуст – я молод и бессмертен, как человеческое зло?
Тогда чего же мне бояться? Ведь зло, которое я вершил в своей жизни, не доставляло мне наслаждения, это было просто способом моего существования, и от этого так жива память чувств, поступков, событий. И картины прошлого так ярки и свежи, будто все это происходило не десятилетия назад, а только сегодня утром приключилось со мной, со всеми людьми вокруг, с миром, в котором я тогда жил.
Лютостанского хватились через пару дней. Как я и предполагал, никто всерьез заниматься его смертью не захотел. В той кошмарной суматохе, в какой-то истерической панике и всеобщей потерянности, что царили во время похорон Великого Пахана, никому не было дела до гнойного полячишки, надумавшего вдруг спьяну застрелиться. Да еще написав при этом позорно-сентиментальное письмо о каких-то преступлениях. Какие еще преступления мог совершить старший офицер МГБ, кроме измены Родине?
Никому не нужный человек, никого не любивший и никем не любимый, исчез бесследно. По-своему это было даже любопытно – ведь в нашей Конторе ничего бесследно не пропадало. Но у нас в это время было не до майора Лютостанского, потому что Контору уже захватили хаос и разор реорганизации. Расформирование министерства и включение нас в МВД было не просто большой неприятностью, это была катастрофа. Сейчас должны были начаться персональные перемещения, изгнания, разжалования, отстранения, аресты и ссылки. Все то, что происходит, когда приходит новая метла, которая будет своими железными прутьями выметать нас из всех ячеек и гнезд, куда мы в течение многих лет врастали, обустраивались, приживались, обставляясь постепенно своими людьми. Было совершенно ясно – сначала разгонят нас и начнут новый крутой поворот. Очередная смена кочегарской вахты была не за горами.
Гром грянул наутро после похорон Пахана – Берия отстранил от работы Миньку Рюмина. Дело врачей – сотни томов, десятки арестованных – было изъято из производства и передано комиссии под председательством генерала Влодзимирского.
Бывшего заместителя министра, начальника Следственной части по особо важным делам Михаил Кузьмича не трогали пока. Он сидел дома, все время пьяный, звонил мне иногда по телефону, плакал и просил объяснить, подсказать, помочь, приехать, вместе выпить – как в добрые старые времена…
Я приехал к нему – мне необходимо было с ним переговорить. В квартире были запустение и беспорядок, как после обыска.
Похмельно-опухший, как утопленник, Минька долго слюняво целовал меня в прихожей, и, когда он обнимал меня, я почувствовал, что он студенисто-мелко дрожит.
Он, видимо, вознамерился учинить долгую пьянь со слезливыми воспоминаниями, но я за руку отвел его в кабинет усадил и коротко приказал:
– Слушай внимательно, времени нет.
Минька готовно закивал.
– Со дня на день с тобой начнут разговаривать, опрашивать, допрашивать, пугать и обвинять. Могут окунуть в камеру. Запомни одно – раз и навсегда! Однажды я тебя спас, и ты вознесся до самого верха. Если ты выполнишь все, что я тебе скажу, ты снова вернешься на свой уровень. Понял?
– Понял-понял, все сделаю!
– Забудь навсегда имена всех своих подчиненных – начиная от меня, кончая последним опером. Мы – мелкие сошки – тебе не подмога на следствии и не оправдание на суде. Ты государственный деятель союзного масштаба и старательно выполнял указания трех человек – Сталина, Маленкова и Игнатьева. За отдельные огрехи и ошибки в деле врачей ты не отвечаешь. Держись этой линии, и Маленков, спасая Крутованова, спасет и тебя. Ты понял?
– Понял, понял. – И поскольку у него не было, в общем-то, другого выхода, он лишь жалобно повторял: – Я так и буду говорить… Только ты не бросай меня… Позвони обязательно, скажи, что слыхать…
Но мне не пришлось утруждать себя звонками – через пару недель Берия придумал всенародную шутку на первое апреля: арестовал Миньку и приказал выпустить всех подследственных врачей.
А я в это время, как настоящий влюбленный, думал только про нежную возлюбленную мою, про замечательную патриотку и всенародную героиню, про придуманную мной боевую подругу Галатею, про сотворенную моими трепетными грабками Элизабету Дулиттл, именуемую в документах «старший ординатор кардиологического отделения Кремлевской больницы Людмила Гавриловна Ковшук».
Девушка моя была плоха. Совсем плоха. Она, конечно, не могла понять масштаба происходящих государственных пертурбаций, воистину тектонических разломов нашей планеты под названием «Земля мракобесия», но она интуицией нашкодившей кошки ощущала, что скоро у нее будут большие неприятности. Со слезами она спрашивала:
– Пашенька, что же теперь будет? Ты же ведь обещал, что все будет хорошо…
А я обнимал ее, посмеивался, бодрячески говорил:
– Разве я что-нибудь не выполнил из того, что обещал? Все будет хорошо, все будет нормально! Ты знаменитая женщина, любимая всем народом, настоящая героиня… У тебя есть орден Ленина, а у меня нету!
Она отталкивала меня в ярости:
– Да на кой он мне! Я бы отдала его к чертовой матери! Если бы сделать, чтобы все было как прежде…
– Как прежде быть уже не может, – пытался я успокоить ее. – Надо себя правильно вести и слушать, что я говорю. И все будет в порядке…
И тут тающая льдина, на которой мы все обитали, вдруг громко треснула – власть не стала ожидать, пока Людка отдаст им обратно к чертовой матери орден Ленина. В газете «Правда» опубликовали Указ о лишении ее высшей государственной награды.
Это был неслыханный номер – на моей памяти, во всяком случае, никогда ничего подобного не случалось.
Людка визжала в телефонную трубку, билась в истерике, исходя криком и соплями:
– Я пойду… все расскажу… мне страшно… Это ты… я не хотела…
– Замолчи! Престань орать и успокойся! Приезжай вечером ко мне. В десять. Все обсудим, решим, что делать. Не дергайся! До вечера…
Стемнело, и я поехал на улицу Горького – к МХАТу. Здесь круглосуточно работала пельменная. Почему-то именно сюда собирались со всего города ужинать таксисты. Я покрутился там с четверть часа, оглядываясь на месте, оценивая обстановку. Наконец решился. Подъехал очередной таксомотор с зеленым огоньком, водитель захлопнул дверь и нырнул в забегаловку. Он даже не запер дверь, а про «секретки» тогда еще понятия не имели.