Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вот она – настоящая русская рулетка. Пустой барабан – с одним патроном и одним пистоном. Сладость окончательной тьмы. Черт побери, какие же у меня были нервы! Оттрахать медведицу в берлоге рядом с ее спящим зверюгой!

Белые лучи вздыбившихся ног, этот разрывающий сердце распах единственной, главной тайны бытия! Черный мохнатый тепло-влажный тюльпан ее естества! Розовая, алая его глубина! Волшебный муар складок!..

Губы ее были закушены, а наглые глаза смеялись. И когда я вошел в нее до упора, она зажмурилась, сладко и глухо замычала, и, видно, ее наслаждение вызвало в любящей душе Миньки резонанс счастья, потому что он тоже застонал, заворочался, тяжело перекатился с брюха на спину, быстро зашлепал губами, что-то бормотнул со сна.

Мы замерли, и она, больно вцепившись мне в грудь, широко раскрыла блудливые глазенки, в которых метались страх и смятение.

Я приподнялся над ней и слегка извернулся, чтобы в тот момент, когда мой бдительный органист разлепит вежды, дать ему изо всех сил по тыкве. Хоть на время – пока он не очнется от моей плюхи – перекрыть ему шнифты. Потом, с похмелья, пусть разбирается – Цыбикова всегда докажет ему в громком скандале, что он, свинья пьяная, с койки брякнулся.

Я поднял руку, и кулак мой натек тяжестью, как кистень.

Но Минька глубоко вздохнул, почмокал и оглушительно пустил ветры.

И успокоился.

Все! Аут!

Мы с ней беззвучно, обессиливающе хохотали. Избранник судьбы, главный органист, постановщик семейно-триумфальной феерии достиг вершины. Только гений ничтожности способен на такой фантастический «гэк», когда рядом со вкусом и нежностью пользуют твою жену.

И даже когда изумительная, прекрасная ломота в позвоночнике стала перетекать в насладительную судорогу чресел, я, растягиваясь в последних счастливых конвульсиях, не мог оторвать влюбленного взора от умиротворенного розового лица Миньки, вкусно почмокивавшего толстыми губами в неге безмятежной утренней дремоты триумфатора…

А потом, на берегу заросшего иван-чаем и жимолостью пруда, где в воздухе плавал сочный запах сена и перестоявшейся земляники, она сказала:

– Страшно мне очень…

– Иди ко мне… – звал я. А она не пошла.

Может быть, Минька сказал ей, что накануне ночью я заглянул к нему в кабинет и, как бы между прочим, сообщил, что нужный человек мною найден и подготовлен?

Минька тогда сразу затвердел, будто в него цементу накачали.

– Что за человек? – Лицо у него стало сановное, ответственное, строгое. Он ведь не знал, что я видел розовую пухлость безмятежности на командирском лике спящего триумфатора.

– Хороший человек. Молодая русская женщина, врач и коммунист. Настоящая патриотка.

– Фамилия?

– Ее зовут Людмила Гавриловна Ковшук…

– Ты в ней уверен?

– Да. Абсолютно.

– На чем «держишь»? Деньги? Компра?

Я покачал головой.

– А на чем же еще можно надежно держать? – удивился Минька.

– На колу… Я живу с ней.

Минька захохотал. Поинтересовался:

– Ты со всеми агентками живешь?

– Нет, только с красивыми.

– Ладно, – махнул он рукой. – Тебе виднее. Только смотри, Хваткин, если она с твоего кола соскочит, голову оторвут.

Должность руководящего органиста не позволяла ему сказать – «нам головы оторвут», хотя это было ясно как белый день.

– Ковшук… Ковшук… – задумчиво повторил он. – Фамилия знакомая…

– Семен Ковшук, ее брат, работает во Втором Главном управлении. Тот, что генералу Балицкому голову отрезал…

– A-а, все понятно! Ничего… крепкая семейка…

* * *

«…и тебе оторвут твою наглую башку…» – сказала Цыбикова. Не пошла ко мне, а наклонилась над водой, резко опустила руку и выхватила черный блестящий пузырь.

– Что это? – спросил я.

– Головастик… – Подошла ближе и показала на ладони – большую, гладкую, черно-серую шевелящуюся пулю.

– Отпусти, он уже большой, не сегодня завтра лягушкой станет…

– Хорошо, – шепнула она, посмотрела мне пристально в глаза и сжала с силой руку. – Вот что с нами сделают!..

И в тот же миг лопнувший головастик брызнул мне в лицо липкой кровавой слизью, потек по груди, по рукам зловонной жижей, и дурнота – от страха и отвращения – подступила к горлу…

Очнулся я от резкого крика Надьки Вертипорох:

– Надоел ты мне, долбопек распаренный! Если это так, то иди и клянчи пенсию, может, и дадут тебе…

– Как же клянчить-то, Надечка! Они мне все припомнят. Боюсь я…

Бедный глупый Кенгуру – он не знает: их всех давно простили. Никто не велит «припоминать» – ничего и никому. Всем приказано все забыть.

Негласно, тихо отменили закон кровомщения, улеглась крутая волна ненависти под названием «изоляция чеэсов» – «членов семьи», – извращенная форма кровной мести, по которой убийство человека обязывало вас, его «кровников», уничтожить, посадить, выслать, испепелить всех членов его семьи – возможных, предполагаемых, вероятных мстителей за их погибшего родича.

Честно говоря, никогда мы не боялись ничьей мести, но этот прекрасный порядок, делавший всю семью заложниками и соответчиками, очень помогал нам правильно воспитывать недостаточно сознательное население.

Нет, как там ни крути, а в системе заложничества кое-что есть!

Кто его знает, куда бы мир покатился, если бы Александр Ульянов, мастеря бомбу на императора, знал, что его маманьку и малых братьев-сестер жандармы объявят «чеэсами»! Может, сидел бы мой отец на кухне у его братана Владилена, наверняка выбравшего другой путь, смотрел на лысоватого картавого кенгуренка, пил с ним настойку чаги и слушал, как кричит его пучеглазенькая Надька:

– К черту! В задницу! К этой самой матери! Я ложусь, а вы – хоть конем загребитесь!..

* * *

Устаканился, слава богу, мир. Нет больше «чеэсов». Ни у врагов народа, ни у тех, кто под мудрым руководством Великого Пахана защитил наше население от врагов народа. И слово-то это, чесоточное, шелудивое – «чеэсы» – велено было забыть. Нет никаких «чеэсов». Все мы – члены одной дружной советской семьи.

Цыбиков укатил на своих лапах вымершего динозавра в сортир. И я спросил у Надечки, милой моей подзаборной Элизы Дулиттл:

– А я как же?

– Ложись со мной.

– А Цыбиков что?

– Что – что? Здесь, на матрасике ляжет…

– Ну знаешь, я как-то не уверен – удобно ли профессора Хиггинса на пол укладывать? Все-таки в семейном доме, как-никак Пигмалион, бессмертный ваятель…

– Слушай, не трахай мне мозги – устала я, спать хочу. А ему это все – до феньки. Ему вся радость – на нас посмотреть, когда мы кувыркаться станем, себя погладить, понюхать… Не-ет, сам он не по этому делу, Пигмалион твой…

В пустой почти комнате стоял матрас на четырех кирпичах. Я на него из одежды просто вытек, завалился к прохладной стенке, и полетел матрас к потолку, как качели.

Проскользнула под одеяло, угнездилась рядом Надька, замерзшая, в шершавой крупе гусиной кожи. Впросонье подсунул я ей руку под голову, зажал ее ледяные ноги меж бедер, прижал ее тесно к себе. От ее волос пахло сигаретным дымом.

На кухне шипела вода в мойке, глухо топал толстыми плюснами Кенгуру, обиженно и горько разговаривал сам с собой:

– …я ему говорю, самые заметные здесь звезды – это Гоночные псы… а он на меня смотрит с презрением… смеется, говорит – горе от ума у вас… чем же я виноват… по телевизору так говорили…

Надька поцеловала меня в грудь, шепнула устало:

– Давай спать… Сил нет…

– Давай…

Гудел и жаловался Цыбиков, обращаясь, видимо, к звездам, негромко посапывала Надька, свернувшись в клубочек, сон все глубже и мягче засасывал меня, и последней мелькнула мысль о том, как неспешно, но неутомимо пропалывает Господь свой огород…

* * *

– А я жену Рюмина видел, покойного Михал Кузьмича супружницу, – сказал мне встретившийся лет двадцать назад Путинцев, бывший следователь, Минькин выкормыш, лукавый ласкатель. За два года Минька проволок этого холуя от лейтенанта до подполковника, за что в благодарность тот дал на процессе главные показания против Миньки и был награжден всего семью годами лагерей.

159
{"b":"872103","o":1}