— Знаю... — неохотно ответил Никритин. — Кстати, этот анекдот сочинил еще Чехов: как бы чего не вышло!
— Допускаю. Классик... — Бердяев упрямо пригнул голову. — Но хотел бы я посмотреть на него в наши дни...
Никритину стало вдруг неинтересно с ним. Скучно стало. Какая-то тянущая боль замедлила сердце: опять ошибся, опять делаю не то? Не очень ловко разыграв забывчивость, он хлопнул себя по лбу:
— Черт, забыл! Мне же сегодня бежать на бюро!
Какое бюро, Бердяев не стал выяснять: магическое слово исключало всякие расспросы.
Но назавтра Никритин остыл. «Чистоплюй, неженка!» — ругал он себя. И сам напросился в гости: надо же знать — каков он, Бердяев, дома.
Шумел примус. Остро пахло вареной петрушкой. Никритину показалось, что он вновь попал на теткин двор. Бегала в тесноте ребятня, где-то орал приемник, включенный на полную мощность. Нестерпимо тоскливы сумерки в таких дворах.
Никритин вытер ноги о чистый половичок, лежавший перед дверьми, и шагнул за Бердяевым.
Комната, довольно просторная, казалась тесной: свободным осталось лишь пространство вокруг стола, придвинутого к окну. Высоченная кровать сверкала никелированными шарами и крахмальными наволочками подушек, высящихся как пирамида. Стену возле кровати покрывал ковровый немецкий гобелен фабричной выделки: олени на водопое. Буфет. Комод с целым городком коробочек и флаконов. На стене — фотографии веером. Зеркальный платяной шкаф. Бамбуковая этажерка с невысокой горкой книг. Как случается иногда, Никритину показалось вдруг, что он уже бывал в этой комнате. В этой или подобной ей — так все было стереотипно и знакомо. Даже черные венские стулья с дырочками в сиденьях!.. «Как назвать этот стиль?» — скользнула мысль. Диссонировал с общей обстановкой комнаты лишь телевизор, косо пристроенный в углу.
Что-то горласто прокричав у порога, вошла жена Бердяева, крепкая цыгановатая женщина с оценивающе-наглыми глазами. Резкая в движениях, вульгарно-красивая. Она кинула на подставку сковороду с шипящей картошкой, обложенной колбасой и залитой яйцами, вытерла руку о передник, протянула лопаточкой:
— Здрасьте!
— Здравствуйте! — пригнул голову Никритин, пожимая ее руку.
— Законная... — кивнул на нее Бердяев.
Никритин еще раз пригнул голову. «Все по чину!» — усмехнулся он про себя.
Сели за стол. Бердяев разлил водку в граненые стопки.
И тут погас свет. Двор погрузился во тьму и тишину. Замолк приемник. Отчетливей проступило гуденье примуса. В темное окно стал виден его огонь — мертвенно-синяя зубчатая корона.
— Ну вот! — фыркнула жена Бердяева. — Сейчас прибегут: Фаня, Фаня, почини! А потом набьются на телевизор. Не пущу!..
— Шурка!.. — предостерегающе сказал Бердяев. — Не шипи! Достань коптилку.
Колыхнулся, ломая тени, язычок огня над флаконом из-под духов.
— Ну, будем здравы! — поднял стопку Бердяев. — Поехали!
Вскоре действительно постучались. Вошла нерешительно женщина, комкая в руках замызганные пятирублевки.
— Фаня, почини! — сказала она, протягивая пачку. — Вот, сложились...
Бердяев поднялся с места и, небрежно сунув деньги в карман, вышел. Загрохотали шаги на железной крыше. Минут через пять слепяще вспыхнули лампочки.
— Продолжим!.. — сказал Бердяев, помыв руки, усаживаясь на место и снова разливая водку. Уловив пристальный взгляд Никритина, он усмехнулся: — Принцип материальной заинтересованности! А как же? Социализм предполагает это.
— Спасибо, пойду! — Никритин двинул стулом и поднялся, с тягостным чувством продолжая разглядывать полюбившееся было лицо. Где и когда теряются накопления души, приобретенные в школе, в пионерах, в комсомоле? Был ведь и техникум, и кружок по изучению «Основ...». А вот поди — «социализм предполагает»... Что ж, он и тебя предполагает — такого?
С этого дня, вернее с этого вечера, почти незаметно для себя, Никритин стал отходить в портрете от выбранной модели. Образ двоился: за работой — артист, вдохновенный человек, совершенно не похожий на того, другого, что обнаруживал себя после смены. Будто два разных лица. И Никритин силился не пустить второе обличье Бердяева в портрет. Вероятно, эта внутренняя борьба не могла не сказаться на картине, что и уловил Бурцев.
— Это твой заказ? — в последний раз сощурясь на полотно, Бурцев резко обернулся к Ильясу.
— Нет.
— Хорошо, что так. Но ты мне еще ответишь, почему скормил ему весь запас кругов «52»... — Он шагнул к Никритину и взял его за локоть: — Поймите меня правильно. Я ничего не имею против картины, против ее живописной стороны. Хотя... моя жена могла бы судить лучше... Но суть не в том. Ведь вы, надо думать, вложили в свою работу определенную идею — передовик и тому подобное. Вот тут и точка с запятой. Есть, знаете, любители таких рекордистов. Тут вам и пресса, и шум вокруг завода. А под шумок, глядишь, и грешки кое-какие простят, и лишние фонды подкинут. Бывает... Но какова реальная польза от сих деятелей? Думаю — никакой. Только вред, шут их возьми! Этот вот, — он отогнул указательный палец в сторону портрета, — изготовил одной детали... понимаете, одной!.. на три года вперед. Как пишут в газетах — работает в шестидесятом году. А кому это нужно? Детали лежат и ржавеют, а для других нужд не хватает металла: фонды иссякли. Ему прибыль и слава, а заводу?
— Но... — Никритин растерянно пригладил волосы и взглянул на портрет. — Честное слово... не задумывался... Мне казалось, прогресс техники есть сумма усилий передовиков.
— Это не совсем так... — Бурцев закурил, глядя при этом на Никритина. — Здесь как в армии. Тот солдат хорош, который понимает общий маневр. Все нарастающая интенсивность выработки полезна, когда дается конечный продукт: зерно, уголь, нефть, ткани и так далее. А если вы стоите в потоке? На кой шут мне, скажите, переизбыток детали «037», если ее некуда приладить? Главное в потоке — синхронность. И синхронизатором должна быть сборка, главный конвейер. Отдельные рекорды ни на метр не сдвинут конвейера, коль остальные участки работают в ином темпе. А ему вот... — он вновь обернулся к Ильясу, — все не терпится, все хочется быть «на уровне времени»!..
...Нанося очередной штрих на бумагу, Никритин взглянул на Ильяса. Переводя глаза с Афзала на Султанходжу-ака, тот рассказывал о своем отце и, мешая работе Никритина, хмурился.
Да, отец Ильяса, секретарь партийного комитета завода, тоже вернулся из отпуска, с курорта, и, как говорили, присоединился к Бурцеву в критике самостоятельной деятельности сына на посту директора. Никритин не вполне уяснял себе эти управленческие споры и расхождения. Но как бы любовно-пристрастно, по-художнически заинтересованно ни относился к Ильясу, он не мог не заметить, что атмосфера на заводе в последние дни переменилась. Вдруг почувствовалась твердая хозяйская рука. Реже собирались возле него праздные зрители, даже Надюша прибегала лишь в конец смены — одним глазком взглянуть, как созревает портрет. Жестче сделался ритм работы. Не стало часовых перекуров. Прекратились поездки на рыбалку в будние дни. Перемены коснулись и Никритина. Появился наконец начальник отдела снабжения и сбыта, о котором уши прожужжал Шаронов: «Кахно — это же личность! Не будь дураком и припри его с договором до окончания портрета, а то потом наплачешься».
Заложив руки в карманы и покачиваясь в пяток на носки, личность разглядывала портрет. Никритин покосился. Черный строгий костюм. К лацкану привинчен орден Ленина довоенного образца. Бритое лицо в крупных морщинах. Лицо старого актера.
— Это, конечно, не Пиросмани... — изрек, помедлив, Кахно. — Но глаза вы имеете...
— Вы знаете Пиросманишвили? — изумленно обернулся к нему Никритин.
— Аллаверды! Я знаю ли!.. — качнулся Кахно. — В Тифлисе, в духане «Олимпия»... А, да что говорить! — Он вынул руку из кармана и безнадежно махнул ею: — Расхватали, наверно, растащили...
Никритин молчал, ожидая продолжения. И Кахно доверительно сказал: