— О-о-о!.. Узнаю вас... — обратил он глаза на Тату, пожав протянутую руку Никритина. — Видел ваш портрет у сего юноши. Завидую ему...
Он поцеловал ей руку, и Никритин — в который раз! — подивился умению Таты хорошо и естественно держать себя в любой обстановке. Слегка улыбнулась на комплимент, а глаза — с холодным серым блеском — оставались спокойно изучающими.
— Кстати, милый и сердитый юноша... — вновь обернулся Скурлатов к Никритину, — думаешь принять участие в юбилейной выставке? Дело ответственное. Поторапливайся!
С легким полупоклоном в сторону Таты он отошел: его звали.
Этюдов и эскизов картин, представленных на обсуждение, было немало. Но люди толпились возле гвоздя программы — возле «Северной истории» Шаронова, слух о которой, видимо, успел разнести таинственный устный телеграф. Картина была довольно большая по размерам — приблизительно метр с чем-то на два метра. «Кое в чем, конечно, не завершенная, — как выразился автор. — Но в целом — готовая. Судите!..»
Никритин смотрел на холст, обычного для Шаронова грязновато-синего, почти серого колорита.
Темная бревенчатая изба. Перед печкой опустилась на корточки женщина в оленьей парке. Женщина с грубым, северного типа лицом. Несколько в стороне, на лавочке, сидит, сложив руки на коленях, другая женщина — в беличьей шубке, в фетровых ботиках, с миловидно- беспомощным лицом.
Композиционно — ничего. Рисунок неплох. Но... сердца не трогает. Сюжет явно литературный, чего Никритин не терпел в живописи. Даже его собственная попытка оттолкнуться от жанра, наиболее близкого к живописи — от поэзии, — потерпела крах. А тут — чистая литература, сюжет на отвлеченно-моральную тему, вроде тех, что стали модными в полотнах последнего времени: «блудный муж», вернувшийся к семье, «неблагодарный сын», неохотно впускающий мать в свою квартиру.
Однако мода брала свое и здесь: картину хвалили. Скурлатов даже развернул сюжет, закатил целый рассказ, обращаясь главным образом к гостям художников.
— Что же здесь происходило, вот в этой раме, вырубившей кусочек жизни? — говорил он, драматически перекатывая свой баритон. — Взгляните на барыньку!.. Она сидела и смотрела, как другая женщина, простая, в оленьих грубых мехах, внесла с мороза охапку дров, стала растапливать печь. Загрохотали мерзлые поленья с клочками налипшего снега... Чувствуете, какие они тяжелые и холодные?.. Но... барынька даже не вздрогнула, даже в подсознанье у нее не шевельнулась мысль, что нужно встать и помочь... А та, разжигая сырые дрова, искоса незаметно поглядывала на женщину в «городских мехах», и у нее тоже не возникала мысль, что эта красавица не только может, но и должна встать и взять в руки заснеженные поленья. Ведь огонь разжигался для нее, для ее мужа, может быть!.. В том и заключается трагедия, что обе воспринимали происходящее, как должное. Здесь есть о чем поразмыслить, мои дорогие! Есть... И совершенно справедливо, что с автором заключили договор на его картину. Не удивлюсь, если жюри отберет ее для юбилейной выставки в Москве.
Никритин пожал плечами. Более всего удивляла скрытность Шаронова. Промолчать о договоре!.. Что ни говори, это какое-то признание!.. Другое дело — заслуженное ли признание?..
Картина была следствием очень распространенного заблуждения: внешне сюжетное расположение фигур принималось за решение темы, идеи. Но что живописная идея вне образности? Ничто! Никритин остро почувствовал это. Скажем, «Не ждали» Репина. Каждое лицо — целый мир!.. А у Герки? Некое отвлеченное противопоставление, скорей даже не в лицах, а в костюмах, выражающих неравенство. Здесь именно требуется дополнительный рассказ о происходящем, объяснение, ремарка.
«Иллюстрация! Вот!» — понял он наконец.
Слушая похвалы этому вымученному холсту, от которого и не пахло образным решением темы, Никритин испытывал мучительную неловкость, словно его обжуливали, а ему полагалось делать приятное лицо и ничего не замечать...
Было, правда, в самой атмосфере обсуждения нечто новое, что не могло не радовать. Никто не заикнулся, что картина не на местную тематику. А ведь как встретили «Обреченных»! Обидно... «Может, потому и не приемлю?» — подумал Никритин и наклонился к Тате, шепнул на ухо:
— Ну как?
— Не вспомню названия рассказа... — она медленно подняла глаза. — Но это же по Джеку Лондону?
Он пожал ей локоть. Отхлынула от сердца какая-то муть. Нет, дело не в личной обиде. Умница Тата!..
Проталкиваясь сквозь плотный кружок собравшихся, они вышли к свободному окну. Слышался голос Шаронова: «Я, товарищи...», «Мы, товарищи...», «Наше искусство...»
— Искюсство! — презрительно срюмил рот Никритин. — Ненавижу, когда треплют это слово!..
Вспомнился толстячок с неопрятной плешью, в помятых штанах, бойко обучающий группу театральной самодеятельности. «Искюсство имеет свои тайны! — с апломбом вещал человечек. — Запомните, актер понимает глазами. Ушами он не понимает. Ничего не понимает ушами!»
Тата посмотрела на потемневшее, чугунно-набрякшее лицо Никритина. Она придвинулась к нему, подтолкнула к выходу:
— Знаешь... Пойдем отсюда!
Никритин заглянул в глаза, честно поднятые к нему. Рухнуло, осыпалось нечто, встававшее между ними.
— Тата... ты мне прости... — сказал он смятенно. — С утра мне казалось — ты такая чужая...
— Лекса ты глупая!.. — приглушенно выдохнула Тата. — Давай-ка бросим копаться в себе и выкопанное примеривать друг к другу. Боюсь я. Выкопаю такое, что...
Она не договорила, смотрела незряче в окно.
Представилось, как та, рыжая, стриженная под мальчишку, та, что приехала с отцом, расхаживала по комнатам, принюхивалась, как кошка, которую занесли в новый дом. Какое уж платье было на ней? Да, в оранжевую и черную полоску... обтягивающее все прелести... Тигрица, а не кошка!.. Почему бы такой и не подцепить профессора?! «Устроить жизнь», а для развлечений мало ли мальчиков?.. Ах, отец, отец!..
Она перевела глаза, темно посмотрела в лицо Никритина.
Неужели права Нонка, которая с какой-то мрачной убежденностью заявляла: «Для меня мужчины делятся на две категории: те, что, закуривая, чиркают спичкой на себя, и те, что чиркают от себя. Вот и вся разница...»
— Пойдем! Пойдем отсюда... — повторила она, передернув плечами, словно что-то стряхивала с себя.
В дверях они столкнулись с Юлдашем Азизхановичем.
— Спешу в институт! — объявил он и засиял, заулыбался, обволок Тату добрейшим взглядом.
Никритин познакомил их. Пошли вместе. Хрустели под ногами, на кирпичах тротуара, жухлые листья. Взревывали рядом, на асфальте, автобусы, трогаясь с остановки, — красные, все еще по-летнему пышущие жаром. Оставался за ними сиреневатый дымок...
— Меня за жулика приняли... — засмеялся беззвучно, провел рукой по розовой бритой голове Юлдаш Азизханович. — Понимаете, за жулика!..
— Кто? — удивился Никритин.
— В Кермине я был, — с таинственным полушепотом поднял толстый палец Юлдаш Азизханович. — Там первый секретарь Бухарского обкома отдал приказ: не пускать в колхозы художников, а просочившихся вылавливать с милицией.
— Да за что? — еще более изумился Никритин.
— За дело, Алеша, за дело... — сипел Юлдаш Азизхаиович. — Там некие «художники» так расписали фресками Дворец культуры, любая дуракбольница позавидует! Последний наш вывесочник не поставил бы под ними свое имя... А мы — помнишь, на съезде? — спорим: мастерская, не мастерская, художники без работы погибают... Вот поле деятельности — Дома культуры, клубы, красные чайханы! Но они — там, а мы — здесь... А нас нет — и расплодились шайки мазилок, аферистов, пачкающих не только стены, но и звание художника. Вот хочу предложить в союзе, чтобы образовали бригады для выезда в кишлаки. Пойдешь?
— Надо подумать, Юлдаш Азизханович... — несколько оглушенно и неуверенно сказал Никритин. — Так просто... уйти из мастерской...
— Подумай, — засмеялся Юлдаш Азизханович и стал прощаться. — Мне здесь на троллейбус... Подумай, Алеша!.. Дело, конечно, не в деньгах. Поле деятельности какое!..