Держится, не держится... Какое это имеет значение, когда все летит к черту!
Никритин приподнялся на локте.
Включенный на полную мощность, гремел автомобильный радиоприемник.
Говорил Каир. Говорил, — не было музыки. Арабской. Любимой музыки Таты.
Говорил Каир. Говорила дикторша. Не говорила — исторгала лаву, заходилась в исступленье. Казалось, слова раздирали ей горло, модулировали грудными переливами. Говорила женщина. Говорила мать. Говорила жизнь, бросаясь навстречу смерти...
Никритин улавливал отдельные слова, встречающиеся в узбекском языке. Странно и страстно звучали проклятья: «Лагнати Фарансия, лагнати Бритония, лагнати Исроил!» И звучало: «Сувайш! Сувайш! Сувайш!..» — Суэц, Суэцкий канал.
Придыхающий, рвущийся голос. Ударения на гортанных звуках. Женщина говорила — будто посылала слова резким ударом ракетки, как теннисный мяч.
Никритин физически ощущал, как холодком, мурашками обдает кожу этот обнаженный кровоточащий гнев. Да, можно понять, почему всколыхнулся мир и почему приблизился к той черте, за которой — космический всплеск огня и небытие. Можно понять возникающие с кинематографической скоростью на газетных листах дипломатические ноты. Но принять возможный итог нельзя! Там — апокалипсис, пучина, конец...
Он снова откинулся навзничь, расслабил мускулы. Каким-то туманом окутало голову.
Небо — низкое, запыленное — подернулось предзакатной хмарью интенсивно-желтого цвета.
— Стронций... — сказал вполголоса Никритин. — Есть такая краска — «стронций желтый»... И есть стронций‑90 — радиоактивная пакость... Совпадение? Но не могу отделаться от чувства, что живем под желтым ядовитым небом... Смысл этого надо бы разжевать...
— Это в мой огород? За то, что приставала со смыслом жизни? — отняла наконец бинокль от глаз Кадмина и вздохнула. — Как долго мы вместе... Уже есть что вспомнить... Надоело?
Никритин поморщился, повел на нее глазами. Но она не смотрела на него. Вскочив на ноги, притопнула, прислушалась к радио.
— А я бы пошла добровольцем! Ох, как бы я дралась!.. — Она подошла к нему и опустилась на колени. — Поедем, а?
Зрачки ее расширились, как у летящей птицы. Ноздри тоже расширились и вздрагивали. Пусти — полетит!
— Куда? Кому мы нужны? — усмехнулся Никритин и потянул ее за руку.
Она тяжело навалилась ему на грудь. Взгляд ее медленно тускнел.
...Лежали рядом и смотрели в это палевое небо. Близкое, незаметно меркнущее.
— В машине есть коньяк, сбегать? — спросила она.
— Не надо, — удержал ее Никритин. — Ты же не пьешь за рулем... сама говорила.
— Ну-у... один-то раз... — все же нерешительно ответила она. — Пососу пепермент — не останется запаха.
— Нет!.. — Никритин приподнялся, сел, посмотрел ей в лицо. — Сопьемся мы с тобой...
— И пусть!.. — упрямо отвела она взгляд, заложила руки за голову. — Ты не замечаешь? Мы не можем любить, если не выпьем чуточку...
«Черт! — ругнулся он про себя. — Чертовщина!..»
И однако же она была права: все лето, при каждой встрече, что-нибудь да пили... Может, только это и давало им возможность любить друг друга, не думать о слишком многом, что мешает обоим. Мешает порознь. У каждого — свое, без точек соприкосновения.
Безрадостное лето, безрадостная связь, безрадостная правда...
Никритин сидел и с ожесточением выдирал из земли клочки жесткой застаревшей травы.
«Правда, правда!.. Если б она была так проста! Разбежались бы врозь — и все. Но не бежим ведь!..»
Клубился, будто с холмов стекая, вечер. Засвежело: у воды, да и конец августа.
...Когда они вернулись, в комнате сидел Афзал.
— Слушай, здесь нельзя жить! — безапелляционно заявил он, словно на то и потратил ожидание, чтобы прийти к подобной мысли. — Днем тут всегда скандалы, вечером — тишина — с ума сойдешь. Плохо тут. Снести нужно эти дома, хорошо? Портят центр города...
— Снести!.. — передразнил Никритин. — А твою мазанку?
— Мою не надо. У меня сад... — не принял шутки Афзал. — А снесут. Раньше, чем это...
Тата завела руки за спину, прислонилась к подоконнику. Скрестив ноги, казалось, разглядывала коричневые лоснящиеся голени.
— Снесут... — повторил Афзал, по-детски недоумевая. — Деревья вырубят. Зачем?..
Никритин не ответил, устало опустился на диван рядом с Афзалом.
— Здесь тебе — нельзя!.. — убежденно продолжал Афзал. — Переезжай ко мне... Вот вместе переезжайте, — глянул он на Тату.
Она засмеялась:
— За что я люблю Афзала — за догадливость! — Она отсмеялась, посерьезнела. — А что, Алеша, переедем? Осенью, после защиты?
Никритин смотрел на нее — сухощавую, стройную, воодушевившуюся — и едва заметно улыбался.
— Конечно, знание не нуждается в звании... — чуть сникла она и обратилась к Афзалу: — Но нужно же кончать! Дома — удобней заниматься... А осенью переедем, ладно?
Афзал кивнул и откуда-то из-за спины потащил тяжелую коробку — картонную, в пестрых ярлыках.
— Фархад приехал... — откинул он крышку.
Тускло блеснули тюбики красок. Грузные, пузатые, сложенные как патроны в обойме крупнокалиберного пулемета.
— Ну-у! Он привез? — нагнулся Никритин, выхватил свинцовый тюбик, прочел этикетку. — Французские!.. И ты еще сидишь, терпишь, не хвастаешь?!
— Что хвастать? — застенчиво-хмуровато ответил Афзал. — Тебе принес. Два комплекта было.
Он снял коробку с колен и поставил на пол возле ног Никритина.
— Мне? — не поверил Никритин. — Себе же не хватит. Не возьму.
— Если друг, возьмешь... — уже оправившись от смущения, насупился Афзал.
Никритин обернулся к нему, помедлил и, схватив за плечи, повалил на диван, затискал. Афзал отбивался, хохотал.
— А что, наши хуже? — спросила Кадмина, переждав их возню.
— Хуже, — сказал Никритин, откидывая назад растрепавшиеся волосы. — Никогда не знаешь — какую шутку сыграют: темнеют, меняют цвет. Плохо еще с красками.
— Так кто же этот чудесный Фархад? — обратилась Тата к Афзалу.
— Брат... — ответил Афзал, одернул рубаху и улыбнулся. — В Канны, черт, ездил. На Международный конгресс врачей. В Париже был, в Лувре. Хорошо, где справедливость? Нам бы — в Лувр, правда, Лешка?
Засмеялись.
— Ну, а что на конгрессе? — спросил Никритин.
— Приезжай. Фархад сам расскажет, — ответил Афзал. — Выступал содокладчиком по теме «Ионизирующие излучения». Словом, против атомных бомб. Приезжай: наговоритесь, как человечество спасать...
— А вы не верите в опасность? — спросила Кадмина.
— Я верю в это... — Афзал постучал пальцем по лбу.
Он встал и молча подошел к портрету Таты.
Никритин все перебирал тюбики, отвинчивал колпачки, нюхал. Кадмина с понимающей иронией смотрела на него.
— Что скажешь? — подняв голову, спросил Никритин.
— Днем надо посмотреть... — уклончиво ответил Афзал, но потом не сдержался: — Не надо делать икону. Зачем тебе Рублев, ты сам можешь!..
Никритин передернулся, как фигурная мишень в тире после меткого попадания. Скурлатов заронил в нем лишь сомненья, но по-дружески бесцеремонно убил Афзал.
— Бойтесь его, хорошо? — обернулся он к Тате. — Богоматерь сделает...
— Ну, на кающуюся Магдалину я бы еще согласилась... — принужденно, неприятно для Никритина хохотнула Тата: — А богоматерь — это уж слишком...
Никритин помрачнел. Наступило молчанье. Афзал недоуменно оглянулся на них, ничего не понял...
— Вообще-то мне пора... — оттолкнулась наконец от подоконника Тата. — Идемте, Афзал, я подвезу вас. Заодно посмотрю, где предстоит нам жить.
Она подошла к Никритину. Подумав, сжала ладонями его щеки, поцеловала. Словно просила прощения...
...Стрекотал будильник. В доме было тихо.
Никритин убрал краски и задумался.
Да, надо решиться. Решиться — и переехать. С Кадминой тут жить немыслимо! Тетка стала совершенно невыносимой: подглядывала, подслушивала, корила беспутством. Еще сегодня утром отчитывала, скрестив руки на груди и оглядывая комнату: