Она прошла со стаканом в руке и, пригладив сзади свое узкое платье, села рядом с ним. Глаза ее невидяще округлились...
...Она не лгала. Машину она действительно пригнала в институт и оставила там. Отец сам позвонил. Как часто стали повторяться его выезды «на опытные объекты»!.. Значит, и сегодня не вернется.
Что ж, отец еще не стар. Но когда же ложь сближала людей?
Все-все нарушилось со смертью матери. Неладно, нехорошо стало в семье. Распались незримые связи, улетучилась теплота, не замечаемая в повседневной суете. А казалось, совсем незаметно сновала в ученой среде. Простая, тихая, серая. Так ведь и сказал однажды отец, ожидая гостей: «Приоделась бы. Серо выглядишь».
Выреветься бы, да не ревелось. Осела слезная соль на донышке сердца, смерзлась.
Пусто дома, муторно...
Чем-то грязным ворвалась, мелькнула и исчезла Шурка-домработница. Молодая, с серым, угреватым и все же красивым лицом. С уклончивыми — не то наглыми, не то виноватыми — светло-голубыми глазами. Сучьими, как сказали бы в народе...
Недолго побыла. Тата застала ее, когда она ночью выходила из спальни. Из маминой с отцом!..
Шла по коридору в трикотажной рубашке, одетой на голое тело. Привычно семенила мелкими шажками, сводя бедра.
Стыд, стыд!..
И, наверно, вовек не забудется то пружинящее прикосновение, когда по-спортивному — приемом дзю-до — ударила ее ребром ладони. По шее. Непохоже на себя зашипев, как проколотая шина: «Шлюха! Забирай шмотки!» — какими-то не своими, чужими словами.
Не забудутся беззвучно раскрытый рот, метнувшееся лицо.
Наутро исчезла...
А теперь — Женька. Младший и единственный брат. Вконец ошалопаил. Правда, мальчишки на первом курсе всегда бесятся. Но так!..
Глядя, как она переодевалась перед сном, сказал: «Ну, что ты жмешься? Дай посмотреть: фигурка у тебя — блеск!»
Схлопотал, конечно, оплеуху, но пришлось на другой же день купить эту дурацкую ширму — с розовыми гейшами на створках. Спали — еще со времен детства — в одной комнате...
Все бы, может быть, перегорело, обтерпелось. Но первая трещина в отношениях с отцом зазмеилась еще раньше. Предстояло окончательно решать — на каком отделении оставаться?
Сидела, опустив голову, а он ходил по кабинету, заложа руки за спину:
— Кто тебе помешает заниматься мотоспортом? Занимайся! Но учти — факультет называется автотранспортным, а заниматься всю жизнь будешь тракторами... Нет! Гидротехника — и только гидротехника! Во-первых, это для нас, для азиатов, — самое перспективное... слышишь, перс-пек-тивное! Вода решает все! Во-вторых, поступишь в аспирантуру — и я пригожусь... Да-с! Иначе — не смогу помочь...
Смял, подавил авторитетом...
А что она смыслила в гидротехнике, в гидрологии, что видела? Лишь раз побывала на практике, да и то, не прошло двух недель, вызвали телеграммой в Ташкент: мол, заболела мать. Только и успела поговорить по телефону с рыбами...
Наверно, тогда и появилась первая трещина. А ведь она любила отца. Просто, как все дети. И, как все дети, очень мало знала о нем.
Часто думалось — кто же он такой? Образ его складывался из того, что улавливалось в нечастых разговорах родителей, в воспоминаниях захмелевших гостей.
Был сапером. Воевал с басмачами. Добывал в пустыне воду для кавбригады. Она решала все. Все лежало на весах жажды в краю засыпанных колодцев.
В комнате, в детской, висит портрет — он с двумя шпалами на петлицах. Таким и пришел в университет. В форме. Так рассказывают...
Но все узнавалось исподволь: ведь так мало бывала дома! Школа, Дворец пионеров, детская спортивная школа...
Потом — война. Выступления в госпиталях: пирамиды с мальчишками, упражнения с обручем... В школе — суп с фасолью. Ничего вкуснее, казалось, не ела...
Кончилась и война. Начали строиться. «Строимся со всей страной», — пошучивал отец. Тата бегала по участку, примеряла — где разбить цветник. Женька-второклассник бегал за ней, задавал глупые вопросы.
Промчалось время — и не упомнишь всего... Выпускной вечер в школе. Первый Юркин поцелуй — под тутовником, в дальнем углу школьного двора. Забытье летних душных ночей. И — институт: особый мир, лихорадка юности...
Все это было, все миновало... И солнце светит, и сад за цементированной оградой цветет, зарастает. Пахнет одуряюще джидой. А дома — пусто и мрачно...
Наконец вчерашнее: она перетирала посуду, вымытую после завтрака. Позвонили. В калитке стоял худощавый, с коричневым лицом и совершенно белыми волосами человек.
— Дом Кадмина? — спросил.
— Да. Входите, — пригласила Тата.
Шел, неторопливо поводил головой, поглядывал.
— Что, Мстислава Хрисанфовича нет? — сказал, опустившись в плетеное кресло на террасе, и снова повел глазами вокруг себя.
— Нет. В институте... — безотчетно насторожилась Тата. Может, интонация...
— А вы ведь, если не ошибаюсь, Таточка? Не узнаете? Впрочем, где же... Восемнадцать лет — и все в нетях... — положил руки на колени. — Николай Рудольфович, дядя Коля...
Тата шелохнулась. Рывок прервался на половине. Вспомнила, узнала!..
— Что, страшно? Вам-то чего бояться? — усмехнулся, потер колени. — Я вот хотел Мстиславу, — имя ведь какое, а? — да, хотел Мстиславу взглянуть в глаза... на обвинительном документе я видел его подпись. Подпись моего друга...
Тата, холодея, молчала.
— Что же... Видно, не судьба... — Поднялся; подумав, протянул руку. — Прощайте! Не могу задерживаться, некогда. Можете не передавать, что я заходил...
Пошел к калитке — высокий, худощавый, как прежде, чуть сутулый.
Вечером, за ужином, Тата отставила вилку, пригладила край скатерти.
— Папа! — подняла она глаза. — Сегодня приходил Николай Рудольфович...
— Что?! — не дотащил до рта кусок Мстислав Хрисанфович. — Ах ты... Мерзавец, вышел!.. Что ему было нужно?
— Папа!.. — пристукнула рукой Татьяна. — Ведь он же был твоим другом!
— Ну, знаешь... В наше время говорили: спаси нас, боже, от таких друзей, а от недругов сами упасемся! — побагровел отец. — Что ему было нужно?
— Папа! — уже зазвенел, затрепетал — сама слышала — ее голос. — А он на самом деле был врагом?
Отец насупился, подобрал губы, обрел официально-отсутствующий вид:
— Были... Были на него материалы...
— Я не о материалах спрашиваю! — сорвалась на крик Тата. — Вот ты, сам, верил?
— Молчать! Девчонка! — стукнул пальцами по краю стола отец. Гнусаво, как комар, зазвенел столовый нож. — Задним умом стали крепки! А тогда — не я бы его, так он бы меня.
— И ты веришь в это? — задыхаясь, она поднялась со стула и выбежала.
Сапер!.. «Сапер ошибается только раз», — говаривал он. Что же, этот «раз» случился, и он его пережил? Хоть инвалидом, да живет?
Чему же верить? Чем жить? Есть ли какой-то разумный смысл во всей въедливой человечьей суете? Или надо, как на этой картине? Жизнь — и все! Без дум, без терзаний. Тянуться к солнцу — и дышать, дышать!..
— Здесь живет художник Никритин? — донеслось со двора.
Голос был незнаком.
Кадмина взглянула на свой стакан. Выдохнула. Глотнула плескавшийся на донышке коньяк и поморщилась.
— Простите. Это я дала ваш адрес... — порылась она в своей крохотной сумочке. Вынув платок, обтерла губы.
Никритин смолчал. Потер кончиками пальцев виски. Голова как будто прояснялась.
— Стасик... — представила вошедшего Кадмина и тут же поправилась: — Станислав Непринцев. Поэт.
— Очень рад!.. — чуть поклонился Стасик, покоробив длинный пиджак с покатыми плечами. Взявшись за узел вязаного галстука, он крутнул шеей, оглянул стены. Болезненно-бледное лицо его казалось удивленным. «Наверно, невесть что собирался увидеть в доме художника», — подумал Никритин, разглядывая его.
— Непринцев... Гм... Стихи я читаю, но такого имени не встречал, — сказал он, не скрывая мгновенно возникшей неприязни. Одно то, что Стась имел какое-то отношение к Тате, уже петушило его. Сознавал — смешно, безосновательно, но не мог переломить себя.