Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В последние годы жизни дед был слаб. Не пил, бросил курить, и когда я, приезжая домой на студенческие каникулы, навещал его, грустно смотрел на меня, расспрашивал о жизни в Москве, а о себе ничего не говорил. Он не дотянул до 64 лет. Похоронили его 26 февраля 1952 года. А бабушка Ганя прожила еще несколько лет после его смерти, но долго болела, более года была прикована к постели.

Здесь уместно перейти к моему отцу, биография которого была богата самыми разными событиями.

Родился Михаил Егорович Семёнов в 1896 году, также в Петровске, был вторым сыном в семье, где росло, как уже говорилось, 17 детей. Его маму (значит, мою бабушку), Прасковью Ивановну я помню лишь по отдельным эпизодам, когда она вдруг возникала в нашем доме, решив пожить несколько недель у сына Миши. Строгая и резкая была по характеру. Статная, сухая, постоянно в движении, делах, не любила праздности, сердилась, когда моя мама предлагала ей прилечь, отдохнуть после обеда. В 30-е годы, когда ее мужа, Егора Парамоновича не стало, все время колесила от одной дочери к другой, затем к сыну или третьей, четвертой дочери...

Детей своих судила строго, даже когда они стали уже совсем самостоятельными и завели собственные семьи. Одних хвалила, гордилась ими, других — порицала.

Отрывочно помню ее рассуждения: Олимпиада хорошо устроилась в Москве, ткачиха, комнату ей дали, поеду поживу у нее месяц-другой. Заеду к Нюре в Черкизово, это близко от Москвы, там и сады, и Москва-река, но больно много ребятишек она развела... А вот Мария пишет, что Женя, муж-то ее, — лейтенант теперь, им в Чернигове хорошо, зовут к себе, но уж больно гордая она... Сокрушалась, что самая младшая, Антонина, — совсем непутевая: связалась с мужиком, а он чистый цыган, сгинул, вот она и мается с дочкой на руках.

О цыганах она всегда плохо думала: ее первенец Василий служил в 20-е годы в местном уголовном розыске и был зарезан во ржи заезжими цыганами-конокрадами.

Младшего сына Ивана попрекала, хотя и жалела, что никудышный он: все ходит в грузчиках и чернорабочих, а семью успел развести большую и никак прокормить ее не может.

О своем дяде Ване скажу особо. Он не получил никакого образования и не был большим умельцем, да и характером не вышел: был добрым, доверчивым, брался за любую простую работу. Но он нежно любил свою жену, которая родила ему шестерых детей. Жили они в Саратове, где он был простым заводским рабочим, затем переехали в Ульяновск. Там дети подросли, встали на ноги, и уже в 60-е годы к ним пришел достаток. Помню, когда они жили в Саратове, моя мама часто передавала им посылки со старыми вещами, которые им были очень кстати.

О моем отце бабушка Прасковья всегда говорила уважительно: людей лечит. В последние годы жизни частенько жаловалась ему, что голова болит, что ноги ломит, просила дать «какой-нибудь хороший порошок от боли». Отец не баловал ее порошками, а когда она очень наседала — все же давал, и она с благодарностью говорила, что «полегчало», «отпустило».

Однажды во время домашнего застолья отец прилично выпил да и выболтал, что частенько давал ей в-бумажном конвертике обычный зубной порошок, а она говорила после этого, что «полегчало». Это откровение «под пьяную руку» стоило ему дорого: мать не разговаривала с ним аж пару недель, и в пространство высказывала обиду: «Вот доктор, родной матери лекарство пожалел!». А отец оправдывался: при таком ревматизме никакое лекарство не поможет, и «порошочек из зубного порошка» — просто психотерапия, причем безвредная, поскольку, как он был убежден, всякие химические лекарства и лечат, и калечат.

Умерла Прасковья Ивановна в 1938 году, не дожив до 70. Умерла внезапно, вроде и не болела серьезно, все время была «на ногах».

Помню тревожную, трудную для меня, подростка, ночь, когда я спал в своей крохотной темной спаленке и видел через неплотно закрытую занавеску в горнице гроб с телом бабушки, высившийся на столе. Стояли иконы, горели свечи, пахло ладаном, до позднего вечера ходили люди. Наутро были похороны.

А дед, Егор Парамонович, умер, как было сказано, значительно раньше. Я его совсем не помню. Только знал по разговорам взрослых, что был он молчалив, все время в работе и, если сильно серчал на детей, грозился выпороть «шпандырем». Мне объясняли, что это — широкий ремень, на котором он правил свой сапожный нож.

Моему отцу «повезло» пройти через три войны, и не просто пройти, а буквально проползти под пулями. Вот, коротко, то, что он рассказывал.

В 1915 году, когда уже в разгаре была Первая империалистическая война, он был призван в солдаты и попал на Южный фронт. Воевал в Румынии до самого конца войны — 1 января 1918 года.

К тому времени он насиделся в окопах, завшивел, «завоевал» себе туберкулез, экзему. Набрался румынских неприличных выражений и даже много лет спустя любил иногда щегольнуть ими, что я хорошо помню. Отец нечасто прибегал к русскому мату и, когда очень хотел изругаться, произносил что-то вроде: «Бунасара пупка скара куромыс». Так, по-румынски, он «отводил душу».

А в октябре 1918 года отец, уже находясь снова в Петровске и залечивая окопные болезни, был мобилизован в отряды Красной Армии, брошенные куда-то под Царицын. Там одно время командовал Сталин (поэтому город затем переименовывали в Сталинград, а после смерти Сталина — в Волгоград). Домой отец возвратился уже в конце 1921 года, переболев тифом. Несколько лет лечился и благодаря дружбе с врачами, которые ему помогали, окончил фельдшерскую школу, позже стал работать в районной амбулатории Петровска.

В годы НЭПа, когда страна стала приходить немного в себя после разгула военного коммунизма, он около семи лет проработал в кооперации: то продавцом, то экспедитором. По своей натуре был живой, веселый, что называется, «компанейский», с ним легко было иметь дело. Это я позже, ребенком и подростком, видел в разных ситуациях...

Окрепнув и встав на ноги, Михаил Егорович в 30 с небольшим лет посватался к жившим неподалеку Ба-курским и взял в жены Лизу, которой шел тогда девятнадцатый год. В школе она проучилась шесть лет, а затем помогала дома по хозяйству. Молодая семья сразу стала жить отдельно.

Мое рождение (первого и единственного в семье ребенка) в августе 1928 года пришлось на самый конец довольно благополучных лет НЭПа, за которыми последовал сталинский «Великий перелом» 1929 года, пятилетки, индустриализация, коллективизация, раскулачивания, шпионские процессы, показательные суды, новый массовый голод, новые массовые аресты, новые разрушения православных храмов.

Железная диктатура Ульянова-Ленина, Льва Троцкого и Феликса Дзержинского сменилась железной диктатурой Иосифа Джугашвили-Сталина. Народ цепенел от этой всепроницающей и всепроникающей диктатуры, которая на многие годы сомкнула уста людей, и в том числе — моих родителей.

У многих уста стали размыкаться только в 90-е годы. К тому времени многим из оставшихся в живых удалось вытравить из памяти то зло, которое они пережили или видели.

Человеку свойственно изгонять зло из памяти, и это — хорошо, по-христиански. Правда, в результате мы идеализируем прошлое, особенно время, когда были молоды, и «все было нипочем». Люблю подтрунивать над собой: «В молодости и яблоки были вкуснее».

Все это к тому, что от родителей и родственников я мало что мог узнать о тех годах. И о своем детстве могу рассказать, лишь опираясь на отдельные картинки, отпечатавшиеся в памяти начиная с пяти-шести лет, да на несколько сбереженных мамой фотографий.

Самая яркая из картинок — голодный 1933 год. К тому времени мама кончила бухгалтерские курсы и работала счетоводом в Райпотребкооперации. Отец служил фельдшером «Скорой помощи» в районной амбулатории. Все дни, за исключением воскресенья, они пропадали на работе, а я оставался один в маленькой комнатке с голландской изразцовой печкой, являвшейся частью добротного «раскулаченного» дома, сдававшегося внаем. Дом был вроде большой коммунальной квартиры «с удобствами во дворе». А за водой нужно было ходить к близлежащему колодцу.

11
{"b":"861391","o":1}