Через три года вернулся Петр Иванович домой. Родилась вторая дочь — Мария. Но уже подступал сентябрь 1914 года, разразилась Первая мировая война. Петр Бакурский по первому призыву вновь пошел служить, был направлен на германский фронт в части, составлявшие армию генерала Самсонова.
4 февраля 1915 года (в семье всегда помнили эту дату) солдат Петр Бакурский в числе десятков тысяч других оказывается в немецком плену. Все это время его молодая жена с двумя дочурками на руках бедствует. Пошла «в люди»: стирала, мыла полы, ухаживала за чужими детьми. Лиза нянчила сестренку Марусю.
Петр Иванович провел в германском плену три года и десять месяцев, работал батраком-кузнецом на ферме у немца, немного научился немецкому языку, но, возвратившись из Германии, не любил вспоминать немецкие слова, как и не любил рассказывать о плене. Гордый, молчаливый был, все дни стучал молотом в своей кузне вместе с братьями Колей и Сашей. А страна бурлила после Февральской и Октябрьской революций 1917 года, по ней уже расползалась гражданская война. Коснулась она и петровчан.
Родители ничего не рассказывали об этих годах, и в моей памяти — лишь крупицы сведений.
Так, мне было известно, что около двух лет (в 1919 — 1921 годах) дед был в рядах Красной Армии и, вернувшись домой, вновь засел в своей кузнице. В 1924 году родилась третья дочь, которую назвали Леной — в честь Ленина, которого хоронили в январе того года. Шли годы НЭПа, то есть провозглашенной Лениным новой, либеральной, экономической политики, и дед тогда, поверив, что жизнь налаживается, справил добротный семейный дом.
В 1927 году восемнадцатилетнюю Елизавету выдали замуж за зрелого человека, прошедшего мировую и гражданскую войны, — Михаила Егоровича Семенова из жившей неподалеку большой семьи крестьянина-сапожника (17 детей родила его жена, 11 из них выжили). Жить молодым было негде, и они сняли неподалеку «угол»...
Но вернемся к деду. Семья жила в достатке, у подрастающих Маруси и Лены не переводились наряды и сладости. И это было объяснимо: три здоровых бакурских кузнеца с 6 утра стучали в своей маленькой кузне на окраине города, сразу за рекой Медведицей, отрезавшей от центра восточную часть города, ковали таганки, ухваты, запоры, воротные петли, решетки, колесные обручи (в детстве я любил их катать), оси для телег, подковы...
Город, как-никак районный центр, привлекал по воскресеньям много народу из соседних сел и деревень. Здесь было две базарных площади с торговыми рядами. В выходные шагу нельзя было ступить между десятками подвод (зимой — саней) с разным деревенским товаром. Шла бойкая торговля, а после полудня, перед возвращением домой селяне еще задерживались в городе ради покупок в магазинах и посещений знакомых либо родных. Город и окрестные деревни были крепко связаны, в том числе семейными узами.
К началу 30-х годов город и село стали захлестывать волны грандиозных сталинских планов индустриализации и коллективизации. Здесь-то и пришлось туго Ба-курским — попали они в категорию то ли кулаков, то ли подкулачников. Ну как же: у братьев-кузнецов крепкие дома с подворьями, и корова, и свиньи, и куры, да своя кузница с большим числом заказчиков!
Мне никто никогда не рассказывал, что произошло с моим дедом Петром Ивановичем Бакурским. Его забрали, и куда-то увезли. Семья бедствовала и голодала. Спасаясь от голода, вторая дочь, Мария, «выпорхнула из семейного гнезда», уехала в Москву к родственнице и там прижилась, вышла замуж за строительного рабочего Константина (впоследствии он вырос до прораба, даже участвовал в годы Хрущева в строительстве Кремлевского Дворца съездов). Агафья Михайловна осталась одна с младшей — Леной, которая пошла в школу.
Это были годы моего раннего детства, и что-то смутно я могу припомнить. Более всего — голод 1933 года, который буквально косил подряд города и села Поволжья, и мы, дети, совали в рот все, что хоть как-то напоминало корку хлеба.
Но вот дед вернулся. Он тогда уже и выглядел как дед: худая сгорбленная фигура с огромными цепкими кулаками (их я особенно помню), крупной седеющей и лысеющей головой, серым лицом, на котором выделялись большие темные, пристально глядящие глаза, мясистый нос картошкой и пышные жесткие, как щетка, усы с проседью.
Дед снова стал кузнечить. Братьям и кузницу вернули. Кто-то говорил, что была допущена ошибка. Помню эту бакурскую кузницу: небольшой сруб, покрытый тесом, внутри горн, широкая разболтанная дверь, запиравшаяся на ночь здоровенным амбарным замком. Перед дверью — небольшая выложенная булыжником площадка с коновязью, на которую в разгар лета наступала со всех сторон трава мурыжник, а рядом вырастали мальвы, и в конце лета можно было есть их незрелые семена-
Но наступила новая пора лиха: в 37-м стали забирать по ночам «недобитых белогвардейцев» (в эту категорию попал близкий друг моего отца Дмитрий Мельников, с единственным сыном которого, Валентином, я играл ребенком, мы были погодками) и «агентов мирового империализма» (арестован и сослан сосед Иван Федорович Прокаев, как «мордовский националист»). В эти годы дед начал сильно запивать, запои длились порой несколько дней, а затем он давал зарок и месяцами хмуро колотил молотом в кузне.
К тому времени дед с женой и Леной переехали на другой конец города в дом поменьше. Это было совсем недалеко от дома, в котором мы поселились с родителями в 1934 году. И хозяйство дед стал держать поменьше: корову, десяток кур, поросенка. Жили они скромно, общались в основном с близкими родственниками, неизменно соблюдали все церковные праздники и посты. Все время у них уходило на хозяйство, житейские заботы. Пошатнулось здоровье деда.
Подростком я любил приходить в дом сурового деда и добродушной, домашней бабушки Гани. Обычно это случалось на Рождество, Пасху, Троицу или в какое-нибудь редкое воскресенье, когда бабушка пекла аппетитные пироги с ватрушками.
Иногда я поспевал к моменту распития дедом и бабушкой чая из большого, пышущего жаром фамильного самовара. Они оба сидели распаренные и умиротворенные после похода в городские бани, бабушка — повязанная ситцевым платочком, на плече — полотенце, которым она вытирала с лица капельки пота.
Чай пили на кухне за небольшим столом, накрытым чистой скатеркой. В доме вообще всегда царили отменная чистота и порядок, и я побаивался без цели бродить по многочисленным домотканым дорожкам, проложенным в комнатах поверх окрашенных светлой охрой половиц.
Дед изредка молча откалывал щипчиками, а то и ножом сахар от большого куска. Оба они пили чай из блюдец, держа их на растопыренных пальцах и откусывая понемногу сахар. Меня же всегда интересовала на столе вазочка с вареньем, которое бабушка готовила из черной смородины и из крыжовника. Пили чай подолгу и помногу, бабушка могла выцедить с блюдца полдюжины чашек.
Говорили мало. Дед вообще был молчун, да и бабушка не любила болтать без дела. Она всегда была в движении, чем-то занята и никогда никто не видел ее праздно сидящей на скамейке перед домом. Какое-то время такая скамейка, как и у многих домов, была и у них, а потом дед убрал ее за ненадобностью. В компании бабушка больше слушала и помалкивала, а иногда вдруг вставляла свою хорошо памятную мне фразу: «Да что болтать пустое!»
В последний год уходящего века Лена, моя тетя, уступая моим настойчивым просьбам, записала для меня свои воспоминания о родителях. Вот ее короткий рассказ.
«Папа, пока ноги ходили, работал, хотя был тяжело болен. Ему хотелось, чтобы я институт закончила (медицинский). Мама занималась хозяйством и вязала пуховые платки, чтобы как-то сводить концы с концами. Сколько помню, оба любили баню и чтобы после бани на столе кипел самовар. Мама очень хорошо готовила. Папа любил блины, пироги с ливером. Для него была специальная сковородка. И еще очень любил холодец, который делал сам. Любил читать. Мне на день рождения всегда дарил книги. Радовался, что я хорошо училась. Мама моя очень хорошо пела и танцевала. У мамы был хороший голос. Помню, когда папа и мама были молодыми — собирали гостей. Папа подвыпьет, всех гостей раздвигает: а сейчас моя Ганечка споет и спляшет! Сам он не пел и не плясал...»