Однажды я сказал Леониду:
— Не для того, Лешка, наши отцы новый дом построили, чтобы мы в нем законы джунглей разводили.
— Здорово сказано, — одобрительно воскликнул Леонид, — но где-то уже слышал, — и вдруг рассмеялся, — у хороших высказываний одна беда: они слишком часто повторяются.
Спорили мы постоянно, неистово, до хрипоты. Схватывались не на жизнь, а на смерть. Он меня злосчастным романтиком обзывал, а я его — хлюпиком.
Более всего злили меня Лешкины жизнемудрые рассуждения. Послушать парня — два века прожил, все постиг, ничем не проймешь…
Наконец суд был назначен. Я решил сопровождать Лешку, — если уж на то пошло, явимся на суд вместе. Ночь провел я скверно, насилу уснул, мучили всякие страшные мысли, словно я сам был подсудимым.
Наутро, наспех собрав книжки, я отправился к Леониду.
Суд нашего участка помещался в новом здании. Дом так и сверкал чистотой, играл свежей красивой облицовкой. Пахло краской, паркет был натерт, словно для большого вечера самодеятельности.
Однако на новеньком паркете пролегли уже черные дорожки, протоптанные множеством беспокойных ног…
Отчима Леонида — Егория Григорьевича Жилова — я и раньше встречал, но всегда мельком, на ходу. Вечно он спешил, опаздывал, забегал домой на минутку и единственным человеческим словом, обращенным к семье, было:
— Ну, пока…
А теперь тут, в светлом зале, переполненном людьми, спешить было некуда, и он предстал вдруг во весь рост. Держался спокойно, с какой-то заученной уверенностью, ожесточенно отстаивал свою правоту.
Егорий Григорьевич отрицал все начисто, не признавал за собой никакой вины, уверял, что за содеянные злодеяния ответственны другие, что его подвели, и он пострадал за доверчивость — положился на людей… Слова его звучали искренне. Он обстоятельно излагал дело, приводил факты, доказательства, ссылался на свидетелей и объективное положение вещей. Мало-помалу я убедился в его правоте. Это радовало меня, потому что оправдание Егория Жилова спасало Жилова Лешку.
Незаметно я глянул на друга, — Леонид по-прежнему был озабочен и угрюм. Чем уверенней говорил Жилов старший, тем мрачнее становился Лешка.
А правота Егория Григорьевича с каждой минутой, с каждым новым выступлением свидетелей все более утверждалась. Наконец, люди, из-за которых пострадал Жилов, подавленные неоспоримыми фактами, сознались во всем, не отрицали своей вины и только просили снисхождения.
Решение суда казалось предопределенным.
Дальнейшее разбирательство было перенесено на следующий день, но Лешка внезапно потерял всякий интерес к делу и больше в суд не пошел. Объемы пирамид, тангенсы и синусы вытеснили все. Угол «а» и угол «б», равенства и неравенства, — только и можно было услышать от него, точно, кроме этих углов, ничего в мире не существовало.
Но от меня Леонид ни за какими углами не мог укрыться.
— Ну вот — все выяснилось, — пытался я завести разговор. — Твой отчим ни в чем не виноват.
— Не виноват? — как-то странно поглядывал на меня Лешка. — А барахла откуда полный дом?
— Ну, он же у тебя высокооплачиваемый.
— Сами они себя высоко оплачивали.
Однако я оказался прав — Егория Григорьевича оправдали. Сослуживцы его признали, что ввели начальника в заблуждение и полностью понесли ответственность за совершенное. Беспечность, излишняя доверчивость Егория Григорьевича были учтены и наказаны — его перевели на другую работу с понижением.
Постепенно в доме Жиловых все уладилось.
Не уладилось только на душе Лешки. Точно подменили парня. От беззаботности не осталось и следа. Глаза потускнели, модный костюмчик утратил блеск. Порой мне казалось, что он нарочно старается его примять, чтобы не выглядеть так шикарно.
Ну, что ж — я понимал Лешку. Я сам не переставал думать о том дне, когда мы с ним очутились в зале суда, не переставал думать о человеке с настороженным взглядом. Ведь это ужасно увидеть близкого человека т а к и м!
И почему-то невольно вспомнил о своем отце. Он никогда не был на скамье подсудимых, никогда не привлекался к ответственности, не совершил ничего такого, что подходило бы под статью. Слыл хорошим работником, успешно продвигался по службе, имел награды.
И все же мать всегда с горечью отзывалась о нем, о его черствости, о недобром отношении к ней, жалела свою загубленную молодость.
Поминала его всегда в третьем лице: он». Или, как чужого, называла по фамилии: «Ступалов».
— Что это он взносов не шлет, — тревожилась, бывало, мама, когда подходило двадцатое число. «Взносами» она именовала деньги, которые отец — не по решению суда, а по собственному почину — высылал нам.
Или еще:
— Вот наш Ступалов расщедрился — двойной взнос прислал по случаю летней оздоровительной кампании. А может, по случаю нового счастливого брака…
Больно было слышать об отце только плохое. Мать угадывала это, но ничего не могла с собой поделать. Так страдающий тяжелым недугом постоянно говорит о своей болезни.
А когда, случалось, я заупрямлюсь, вспылю, отвечу грубо, она как-то болезненно, отчужденно глянет на меня:
— Накатило уже ступаловское!
Город наш не так уж велик: еще вчера мы были одним из самых малых спутников второй столицы, отмеченным на карте всего лишь кружочком. А теперь у нас свой ретрансляционный узел, центральный универмаг; в нашем пединституте учатся приезжие ребята.
Конечно, мы по-прежнему во всем равняемся на столицу, и если не удастся побывать хоть раз в году в ее театрах, музеях, магазинах, это уж и год не в год…
Обычно подобные поездки мы совершаем вместе с Лешкой в весенние каникулы.
Но сейчас, накануне выпускных, все пришлось отставить. Побродишь по улицам, заглянешь в городской сад глотнуть свежего воздуха — вот и вся экскурсия.
Однажды я вернулся домой после такой прогулки позже обычного — толковали о школьных делах. Лешка рассказывал о своей семье, не заметили, как время прошло.
Я больше слушал, мне почему-то всегда трудно говорить о себе.
Итак, я молчал, а на душе становилось все тревожней — меня охватило какое-то неприятное чувство, как будто забыл что-то важное и не мог вспомнить. Неожиданно представилось детство — отдельные несвязные отрывки возникали вдруг и также внезапно исчезали…
Шел уже двенадцатый час, когда переступил порог и сразу, что называется с ходу, принялся допытываться:
— Мама, почему вы никогда не расскажете мне об отце?
— Ну, что выдумал. Постоянно вспоминаю о нем.
— Нет, знаете, по-настоящему. Что он за человек — хороший, плохой?
— Что это, вдруг, ни с того ни с сего! — забеспокоилась мать, — или, может, на комсомольском собрании интересовались? Анкеты заполняют?
— Нет, анкет не заполняют. Я сам хочу знать. Могу я знать, кто мой отец, или как по-вашему?
— Садись лучше за стол. Третий раз разогреваю.
— Мама, я вас серьезно спрашиваю. Как вы сами считаете: хороший он человек?
— Не знаю. Может, кому-нибудь и хороший. Наверно, хороший.
— А почему вы всю жизнь проплакали?
— Вот пристал, почему, почему? Хороший и все.
— А помните, вы говорили: «Все, что было во мне светлого, святого, хорошего — все растоптал!».
— Господи, вот привязался. Явился в полночь да еще расспросы расспрашивает. Терзаешь только напрасно, глупый. Ну, что пристал? Хватит с меня — на все вопросы ответила…
«И хороший, и уважаемый, — думал я, — к ответу не привлекался, под судом и следствием не был, а жизнь человеческую погубил… Ступаловское!»
Порой случалось так: никто даже не знает о моей какой-нибудь выходке, мама словом не обмолвится, но вдруг словно голос чей-то отзовется: «Ступаловское».
У Жиловых все шло по-старому — снова появились гости, подкатывали машины, привозили вино и цветы. Егорий Григорьевич по-прежнему был румян, весел, выхолен, глядел барином. Счастье как будто вернулось в их дом, и соседи шептали вслед Ларисе Петровне с почтительной завистью:
— Богато живет!