– Месье Монах снимет вам квартиру в поселке, – добавил он, – рядом Льеж, страна маленькая. Вы сможете съездить в Брюгге и в Брюссель, сходить в театр, в оперу. Думаю, секретная служба разрешит вам отлучаться из городка, да и месье Гольдберг не потерял партизанской бдительности… – Лада немного побаивалась сурового главного врача рудничной больницы:
– Он только на первый взгляд такой, – уверил ее Мишель, – вообще у него три дочки, старшая приемная и двойняшки, малышки. Его жена скончалась от ранений, – он помолчал, – после будапештского восстания. Саломея Александровна, как вы ее называете, – Лада передернулась, – стреляла в нее… – по распоряжению Марты, Мишель почти ничего не рассказывал Ладе о Ционе:
– В любом случае, она мертва, незачем ворошить прошлое… – он аккуратно пристроил поднос на круглый стол:
– Большое спасибо, мадемуазель Лада. В общем, собирайтесь… – Мишель почувствовал странную тоску, – я вас препровожу на самолете в Брюссель, передам с рук на руки месье Гольдбергу… – Марта с Волком вчера улетели в Лондон:
– Открытки от мальчика мне будут пересылать, – вздохнула кузина на прощанье, – как говорится, все хорошо, что хорошо кончается. Меира не вернешь, но я уверена, что Джон жив и мы его еще увидим… – Лада разливала кофе.
Светлые волосы падали на белую шею, приоткрытую скромным воротником платья, поблескивали нейлоновые чулки на стройных ногах. Мишель вдохнул аромат ландыша:
– Осенний сезон в зале Карнеги, – раздался голос диктора, – в эфире Нью-Йоркский симфонический оркестр под управлением маэстро Бернстайна. Солист Генрик Авербах. Второй концерт Рахманинова… – музыка заполнила комнату, Мишель вспомнил:
– Генрик и Адель гастролируют в Америке, они только на Рождество вернутся в Лондон. До войны я ставил Момо запись концерта. Она тогда в первый раз услышала Рахманинова. Она заплакала, я испугался, а она объяснила, что плачет в благоговении… – он увидел крупные слезы на щеках Лады. Девушка помотала головой:
– Простите, месье де Лу, то есть месье Мишель. Я подумала, что больше никогда не услышу музыку, то есть не так, как в России. Я никогда не прочту русские стихи… – он взял со стола растрепанное, в бумажной обложке, издание Пастернака:
– Почитайте мне, пожалуйста… – попросил Мишель, – я разбираю русский язык от кузена, с партизанских времен… – заходящее над Груневальдом солнце золотило ее волосы, в воздухе плясали пылинки, она легко дышала:
– Не надо, месье Мишель, не надо книги. Я все помню наизусть… – он прикрыл веки:
– Какой у нее голос красивый, как у птицы. Это о ней стихи, о Ладе…:
– И прядью белокурой
Озарены: лицо,
Косынка, и фигура,
И это пальтецо.
Снег на ресницах влажен,
В твоих глазах тоска,
И весь твой облик слажен
Из одного куска….
Протянув руку, не открывая глаз, она поискала что-то. Их ладони встретились, пальцы переплелись. Мишель ловил частые удары ее сердца на тонком запястье:
Как будто бы железом,
Обмокнутым в сурьму,
Тебя вели нарезом
По сердцу моему….
Обняв Ладу, привлекая ее к себе, он шепнул:
– Так и есть. Все правда, Лада. Я люблю тебя, еще с весны… – целуя мокрые щеки, он ощутил вкус ее слез:
– Ты больше никогда не заплачешь, – Мишель зарылся лицом в ее белокурые волосы, – обещаю, любовь моя.
Мать рассказывала Генриху, как пряталась с ним, малышом, и покойной тетей Эммой в глубине берлинских огородов:
– Начальница тети Эммы по канцелярии Гиммлера, фрау Лотта, спасла их, вывела после взрыва из церкви, где должно было состояться благословение брака. Только фрау Лотту потом все равно арестовали и казнили…
Генрих остановился на углу окраинной улочки в захолустной части Фридрихсхайна. Чтобы добраться сюда ему пришлось миновать краснокирпичные здания собственного места работы, фабрики электрического оборудования, проехаться на дребезжащем трамвае до кольца и четверть часа тащиться пешком. В открытке, пришедшей на адрес общежития, старомодный, изысканный почерк сообщал только название улицы и номер дома. Она не подписалась, но Генрих и не ожидал увидеть ее имя:
– Она прошла Равенсбрюк и будет очень осторожна. Вообще с получки надо купить велосипед… – он огляделся, – отмахивать такие концы пешком, еще и зимой, будет тяжеловато. Она пожилая женщина, ей идет седьмой десяток, как она справляется? В округе нет ни одного магазина, а воду здесь носят из колонки…
Похлопав себя по карманам куртки, он закурил. Папиросы, крепкие «Каро» без фильтра, Генрих купил в последней по дороге мелочной лавке у трамвайного кольца. Ему пришло в голову, что велосипед надо найти подержанный:
– В вестибюле общежития вывешиваются объявления о торговле с рук… – продавали всякую мелочевку, вроде футбольных мячей, утюгов и бритв, – есть черный рынок на Александерплац, но мне надо быть осторожным. Велосипед не сигареты с презервативами. Вряд ли восточный товар сильно отличается от западного…
В киосках и магазинчиках Александерплац, из-под прилавка можно было купить блоки американских сигарет, шотландский виски, презервативы, от «К и К». О черном рынке в общежитии разговаривали свободно. Генрих делил комнату с двумя парнями, тоже уроженцами Берлина, военными сиротами:
– Все выросли в детских домах, – вздохнул юноша, – их отцы погибли в боях, матери, под советскими или союзными бомбами…
Один из соседей вообще не знал своих родителей:
– Его нашли русские солдаты в развалинах. От испуга он прекратил говорить, забыл свое имя… – красноармейцы назвали мальчика Карлом Марксом. Тезка создателя коммунизма оказался напарником Генриха в заводском гараже. Ребята обслуживали грузовики и личную машину директора, автомобиль советского производства. Узнав, что Генрих, оставив жизнь в Западном Берлине, перешел на социалистическую сторону, один из парней присвистнул:
– Я думал, о таком только в газетах пишут… – одернув себя, он добавил:
– Ты молодец, что решил последовать правильному пути, пути строительства коммунизма… – Генрих понимал, что соседи считают его связанным со Штази:
– Поэтому и в общежитии, и на заводе, и в школе рабочей молодежи, все только улыбаются мне и переводят разговор на полет советского спутника… – в школе Генриху стоило большого труда сажать ошибки в сочинения и мямлить у доски:
– Я знаю четыре языка, не считая латыни, но мне нельзя привлекать к себе внимание… – сосед по парте оказался и соседом по комнате:
– Карл и Фридрих, – усмехнулся Генрих, – я разбил их союз, так сказать… – Фридрих, высокий, неуклюжий детина, работал электромонтером. Он признался, что бывал в Западном Берлине:
– Хотел посмотреть, как мамаша моя устроилась… – на перекуре юноша сочно сплюнул в урну, – отца я не помню, он погиб под Сталинградом. Мамаша сошлась с эсэсовцем из тыловых крыс… – в год окончания войны у Фридриха родился младший брат. Парень вытер нос рукавом комбинезона:
– Мамаша моя с хахалем и младенцем дернули на запад, а меня оставили в приюте у лютеран… – сосед помолчал, – я бы им ко двору не пришелся… – когда ГДР запретило церковные приюты, Фридрих перекочевал в государственный дом ребенка:
– Молитвы я помню, – признался парень, – а насчет мамаши я шучу. Я даже не знаю, где она живет, да и не хочу я ее видеть. Однако она, наверняка, не бедствует. В Западном Берлине бывшие СС сидят чуть ли не в правительстве… – Генрих терпеливо подтягивал соседа по математике и немецкому:
– Еще одна галочка в мое досье, то есть в характеристику для комсомола… – он выбросил окурок в урну:
– Германия есть Германия. Вокруг огороды, а урну все равно поставили. Делают вид, что здесь не тропинка, а улица… – до комсомола, как и до армии, Генриху было еще далеко:
– Фридрих в этом году идет в армию, – вспомнил юноша, – он обещал дать мне рекомендацию для комсомола… – перед членством в молодежном союзе полагалось миновать испытательный срок. Генрих аккуратно посещал утренние политинформации на заводе. Освобожденный секретарь партийной организации рассказывал о победах кубинских коммунистов, и о новом строительстве в ГДР и СССР: