– Тебе надо выглядеть, как зэка, – наставительно сказал товарищ Котов, – скажи спасибо, что мы не делаем тебе наколки… – Саша изучил в стали кофеварки запавшие глаза, темные круги на лице:
– Меня еще побьют, впрочем аккуратно. 880 клюнет, поверит моему рассказу. В конце концов, я, всего на три года старше его сына. Он увидит во мне своего мальчика… – так считали специалисты, из института Сербского, работающие с Сашей. С товарищем Саломеей Саша о заключенном не разговаривал:
– Он государственная тайна. Какие бы у нее не имелись допуски, нельзя ей ничего сообщать без разрешения начальства… – он услышал легкую походку женщины, звуки нажимаемых кнопок:
– Она звонит кому-то, – юноша поднялся, – но вряд ли она доложит товарищу Котову о наших… – он поискал слово, – встречах. Это не в ее интересах… – на него повеяло лавандой. Рыжие, распущенные волосы падали тяжелой волной на шелковый халат. Товарищ Саломея попрощалась с кем-то:
– Непременно буду… – трубка вернулась на американский, плоский телефон:
– Называется «Принцесса», – вспомнил Саша, – она говорила, что это новая модель… – серые глаза заблестели, она взяла с подноса чашку:
– Ты такой заботливый, милый… – молочная пена испачкала губы, халат распахнулся, – спасибо тебе… – залпом допив кофе, товарищ Саломея потянула его в сторону сумрачной спальни, с широкой кроватью:
– Пойдем, пойдем… – женщина прижалась к нему, – я успела соскучиться… – обнимая его, подталкивая к постели, товарищ Саломея захлопнула дверь.
Неожиданным образом, единственным местом в Москве, где Эйтингон мог получить чашку отменного кофе, стал институт Сербского, в Кропоткинском переулке.
Окна кабинета главы диагностического отделения, доктора наук Лунца выходили в пустынный дворик. По верху трехметровой ограды протянули колючую проволоку. Институт соседствовал с довоенным зданием, выстроенным для посольства Финляндии. После ясного заката, утро выдалось теплым. Над государственной границей, как весело думал Эйтингон, щебетали воробьи. Раскормленный, рыжий институтский кот, лежа в солнечном пятне, на ступеньках заднего входа, лениво прядал ушами.
Попивая сваренный на турецкий манер кофе, Эйтингон небрежно оценил расстояние до суверенной территории Финляндии:
– Лунц сидит на пятом этаже. Я себе переломаю не только ноги, но и позвоночник. Или вообще, приложусь к камням затылком, как Ягненок… – разминая сигарету, он фыркнул:
– Ерунда, никуда я не побегу. Я должен увидеть девочек и мальчика… – Эйтингон не просил о встрече с официальной семьей. Со старшими детьми и женой все было в порядке:
– Шелепин знает, что меня они не интересуют, – понял Наум Исаакович, – он читал мое досье, составленное во времена первого ареста. Лаврентий Павлович во всем отлично разобрался. Он понимал, кто мне дорог на самом деле…
Тело Ягненка исследовали в сухановском морге. Патологоанатомы не нашли в трупе пуль, или чего-то подозрительного:
– Чистая травма головы тупым предметом, – хмыкнул Эйтингон, – он попал под обвал скальной породы. Но какого черта он вообще полез в пещеру… – 880 ничего не упомянул о цели, приведшей Ягненка в опасную расселину:
– Никаких полезных ископаемых на плато нет… – Наум Исаакович задумался, – может быть, они искали пропавший отряд внутренних войск, или, наоборот, прятались от наших бойцов… – из десятка человек в отряде поисковая партия обнаружила только одно закоченевшее, изуродованное тело радиста:
– Точно в месте, указанном 880… – Наум Исаакович потер ноющий висок, – но это не наши гости постарались. Это дело рук проклятой дикарки, Принцессы… – раны на трупе офицера напоминали увечья капитана Золотарева. Принцесса тоже пропала:
– Словно сквозь землю провалилась, – Наум Исаакович с тоской оценил гору папок перед ним, – непонятно, где она, где Волков, что случилось с остальным отрядом…
Доложив Шелепину о прибытии тела полковника Горовица в столицу, Эйтингон услышал раздраженный голос:
– Насколько я помню, в Суханове имеются особые печи, гражданин Эйтингон… – он опять стал гражданином, – или вы предлагаете вручить труп американскому послу… – Наум Исаакович, сдержавшись, ничего не ответил. Положив трубку, он долго стоял у пуленепробиваемого окна выделенного ему в Суханове кабинета:
– 880 сказал, что Матвея похоронили на семейном участке еврейского кладбища, в Ньюпорте. Ягненок обо всем позаботился, возил туда пасынка, читал по Матвею кадиш… – Эйтингон дернул щекой:
– Я не могу поступить иначе. Никому, ничего, нельзя говорить, даже Саше. Никто не поймет… – он прислонился лбом к стеклу, – да я и сам не понимаю, зачем я рискую. Я, все равно, не верю в Бога. Но я обязан вернуть Ягненку долг, это заповедь… – в синагоге, открыто или тайно, Эйтингон появляться не мог:
– Я не могу остановить машину в центре, – горько подумал он, – и сказать охране, что прогуляюсь пешком. Я не могу зайти в Дом Литераторов на чашку кофе, не могу навестить новый театр… – Эйтингон читал рецензии в «Вечерке», – у памятника Маяковскому. «Современник», правильно. Рядом собирается молодежь, читает стихи. В Политехническом музее тоже читают. Совсем как мы, в начале двадцатых, когда мы бегали на выступления Маяковского, в том самом музее, на стоячие места к Мейерхольду и в консерваторию…
По брусчатке цокали каблучки барышень, у «Праги» еще стояли извозчики. Весна двадцать четвертого года выдалась ранней:
– Только умер Ленин, родилась проклятая Марта… – Эйтингон смотрел в окно на яркое, московское небо, – мне исполнилось двадцать пять лет. Я водил девушек в синематограф, в нэпманские кафе, к себе на Красные Ворота… – Наум Исаакович обретался в большой, запутанной коммуналке, – я тогда закончил военную академию РККА, собирался в Китай, в командировку… – Эйтингон работал в Харбине с русской эмиграцией:
– Только сначала я навестил Турцию, летом двадцать четвертого, – он достал черный блокнот, на резинке, – надо, кстати, проверить, как дела у полковника Пеньковского… – он поскреб чисто выбритый подбородок:
– Ладно. Мне осталось сидеть пять лет, потом даже сам Хрущев не запретит мне ходить в театр. Надеюсь, он к тому времени не разгонит «Современник»…
Визит в институт Сербского не был необычным. С будущим зэка Князевым, как стали называть Сашу, работали здешние специалисты. Не желая вызвать подозрений Лунца, Наум Исаакович, как обычно, поболтал с ним о Сашиной легенде и его поведении в камере. Эйтингон пощелкал пальцами:
– Кстати, принесите мне дела недавно поступивших на экспертизу. Может быть, нашему подопечному стоит побывать в вашем заведении… – прямо Наум Исаакович ничего просить не мог:
– Тем более, я не могу просить отложить папки евреев. Придется поработать самому… – попивая кофе, шелестя бумажками, он бормотал:
– Баптист, адвентист, православный, хлыст… – Эйтингон нахмурился, – надо же, они еще остались… – в первых двух десятках папок никого нужного не попалось. Ткнув окурком в пепельницу, он протянул руку к очередной обложке серого картона:
– Опять какой-нибудь баптист… – он даже не удосужился взглянуть на фамилию. Изучив черно-белое, милицейское фото, Наум Исаакович усмехнулся:
– Старый знакомец. Кепки он не снимает, молодец. Сразу видно, что ешиботник… – бородатый мужик угрюмо смотрел на него:
– Бергер, – прочел Эйтингон, – Лазарь Абрамович, двадцать третьего года рождения, доставлен по этапу из Свердловска для психиатрической экспертизы.
Покойно гудели громоздкие фены. За чисто вымытым окном, в синем небе, над Театральной площадью, виднелись белые, словно сахарные облака:
– Японская диета, – покачала худым пальцем мастер маникюра, – запоминайте. В день один грейпфрут, один стакан томатного сока и порция вареной говядины. Говядину можно заменить яйцом вкрутую… – от столика донесся веселый голос:
– Вместо грейпфрута можно взять капусту… – дамы прыснули, – но, хотя бы томатный сок всегда есть в продаже…
В магазине на Петровке, куда персонал ЦУМа бегал за неурочными булочками, стояли пластиковые конусы, с разноцветными соками. К томатному полагалась серая соль и алюминиевая ложка. Ложку бултыхали в плошке с розоватой водой. Дети толпились у прилавка, ожидая пышно взбитых молочных коктейлей.