— Готово питьё, которое я велел сделать? — спросил врач вошедшего раба.
— Манто сейчас принесёт его, — ответил тот.
— Зачем Манто? — спросил Поликл, — а где Клеобула?
— Она вышла, когда доложили о приходе чужого, — возразил раб.
— Ведь это друг дома, ей не зачем уходить: мне приятнее принимать лекарство из её рук.
Раб пошёл передать своей госпоже волю Поликла. Врач взял снова руку больного, и все присутствующие отошли в сторону. Один из них взял Харикла за руку и отвёл его в угол комнаты. Софил, так звали его, был человек лет пятидесяти-шестидесяти; судя по наружности, он принадлежал к числу людей не только богатых, но и чрезвычайно образованных. Года отложили свою печать на его челе; побелили его волосы, но его осанка и быстрота всех его движений доказывали силу и крепость, а разговоры — юношескую свежесть ума. Лицо его выражало удивительно много кротости, ума и приветливости, и всё его существо имело что-то особенно привлекательное, внушающее доверие. Он слушал с большим вниманием рассказ Харикла о несчастья его семьи и теперь смотрел, по-видимому, с особенным участием на молодого человека, расспрашивая его о некоторых обстоятельствах его жизни.
В то время как они тихо разговаривали между собою, занавеска перед дверью распахнулась, и в комнату вошла Клеобула в сопровождении рабыни. Робко, как девочка, почти с смущением, смотрела она на стеклянную чашу, которую держала в правой руке, и, подойдя к постели, подала больному супругу и дяде приготовленное ею питьё, в которое врач подмешал ещё какое-то лекарство из своего ящика. Затем она поправила подушки и наклонилась над больным, как бы желая спросить, не чувствует ли он облегчения своим страданиям. Все присутствующие любовались этой картиной детской кротости и простоты; но более всех был очарован Харикл. Разговаривая с Софилом, он стоял спиною к двери в ту минуту, когда вошла Клеобула, а она была до того занята больным, что ни разу не повернула лица к стоявшей за нею группе; но её прелестная, дышащая молодостью фигура разбудила в сердце его едва уснувшие чувства. Она напомнила ему красавицу у ручья. Те же нежные юношеские формы, хотя теперь их охватывала широкая, вся в складках одежда; те же роскошные белокурые кудри, скрытые теперь под золотой сеткой, та же прелесть всех движений, хотя настоящие обстоятельства и придавали им совершенно иное выражение. Врач нашёл нужным предписать больному ванну. Поликл устроил у себя в доме купальню[110], со всеми её принадлежностями. Это была в миниатюре настоящая общественная купальня. Здесь была и парная, а в ней стояла ванна для тёплого купания. Эту-то комнату и нужно было теперь согреть и снести туда больного. Клеобула поспешила сделать все необходимые распоряжения и повернулась, чтобы выйти из комнаты; взор её упал на стоявшего у двери Харикла. Она вздрогнула, словно увидела перед собою голову Горгоны[111] или какую-нибудь вышедшую из Гадеса тень. Стеклянная чаша готова была упасть из её рук, но доктор успел вовремя схватить её. Сильно покраснев и опустив глаза, поспешно прошла она мимо молодого человека, который был поражён и смущён не менее её и не расслышал вопроса, с которым только что обратился к нему Софил. Он был рад, что нужно было оставить больного; подойдя к постели, он пожелал ему выздоровления и ушёл, унося в сердце смятение.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Завещание
Была одна из тех ненастных ночей, которые так обыкновенны в начале Мэмактериона. Ветер гнал от Саламина к Пирею чёрные дождевые тучи; изредка сквозь них проглядывал бледный серп убывающей луны и тускло освещал далёкие храмы Акрополиса. На улицах гавани, обыкновенно столь оживлённых, царствовала глубокая тишина; только с моря доносился шум волн, да скрип мачт, когда сильный порыв ветра потрясал снасти немногих замешкавшихся на рейде судов. Кое-где, шатаясь и без светильника[112], пробирался из лавки виноторговца к гавани полупьяный матрос; или же крался вдоль стен домов какой-нибудь мошенник, точивший зубы на плащ запоздалого прохожего, прячась осторожно за алтарём или статуей Гермеса всякий раз, когда раздавался звон колокольчика делавших обход караульщиков[113].
В маленькой комнатке одного из самых отдалённых домов Пирея на низком и коротком ложе, еле умещаясь на нём, лежал молодой человек, довольно непривлекательной наружности. Его впалые глаза и щёки, не совсем пристойные жесты, поспешность, с какою он то и дело осушал киликс, который держал в правой руке, и, наконец, грубые шутки показывали ясно, что он принадлежал к числу тех беспутных молодых людей, которые привыкли убивать свой день, играя в кости, а ночь проводить за беспорядочными пирами, среди забывших стыд женщин. На столе перед ним, рядом с почти пустой кружкой, горела лампа[114], достаточно освещавшая маленькую комнатку; тут же стояли остатки скудного ужина и другой кубок, в который время от времени наливал себе вино сидевший против него на другом ложе раб. Между ними стояла шашечная доска. Раб в раздумье устремил на неё внимательный взор, противник же его смотрел, по-видимому, довольно равнодушно. Игра была далеко неровная; перевес был на стороне раба. Он сделал ход, который поставил противника в ещё более затруднительное положение.
— Глупая игра, — вскричал молодой человек, смешав шашки, — за ней приходится всё только думать, а не выигрывать. Нет, я предпочитаю кости, — прибавил он зевая. — Однако ж отчего не идёт Сосил? Уж, вероятно, за полночь, и по такой ужасной погоде я не пошёл бы добровольно из города в гавань.
— Он отправился к Поликлу, — отвечал раб. — Ему сказали, что больной не доживёт и до утра, а Сосил, по-видимому, принимает в нём большое участие.
— Я знаю, — сказал молодой человек, — но меня удивляет, зачем он как раз теперь потребовал меня к себе. Не мог он разве сделать это и завтра? А я должен был оставить весёлую компанию для того, чтобы скучать здесь и пить купленное на мои же деньги вино. Старый скряга не позаботился даже о том, чтобы было что выпить.
— Я знаю только одно, — возразил раб, — что мне было приказано отыскать тебя где бы то ни было и привести сюда. Он сказал, что должен поговорить с тобою непременно сегодняшней же ночью.
— А между тем сам не идёт. Скажи мне, он вышел один, без провожатого?
— Нет, с ним Сир, — ответил раб, — поверь, с ним ничего не случится. А впрочем, — прибавил он улыбаясь, — хотя бы даже он и не вернулся — что за беда; разве не ты его ближайший родственник и наследник? Два дома в городе, этот, меняльная лавка и, может быть, от пяти до шести талантов чистыми деньгами — наследство не дурное.
Молодой человек спокойно растянулся на ложе.
— Да, Молон, если он отправится, то...
В эту минуту кто-то сильно постучал у входной двери.
— Это он, — сказал раб, поспешно схватил шашечную доску и свой кубок, поправил подушки и покрывало на ложе, на котором сидел, и встал возле молодого человека, как бы прислуживая ему.
Вскоре на дворе послышались шаги и грубый голос, дававший рабу какое-то приказание; дверь отворилась, и в комнату вошёл человек с густою бородою и лицом более мрачным, чем серьёзным. На нём, по спартанскому обычаю, был надет короткий плащ из толстой зимней материи и спартанские башмаки; в руках он держал толстую палку, с загнутою, в виде кольца, ручкою. При виде посуды и более обыкновенного освещённой комнаты он позабыл поздороваться с гостем и гневно подошёл к рабу.
— Мошенник! — крикнул он, замахнувшись палкой. — Зачем горят два огня у лампы и к чему ты поставил такие толстые фитили? Разве ты не знаешь, что и без того за зиму выходит немало масла? А ты, Лизистрат, — сказал он, обращаясь к молодому человеку, — ты, кажется, превесело распиваешь здесь, у меня?