— А твоя слепота? — спросила она почти шёпотом.
— Она превратила мне жизнь в длинную непроглядную ночь, куда не проникал ни один луч света, — был его ответ, — но благодаря бессмертным я вновь прозрел, и старая Табус из «Совиного гнезда», искусство которой ты так часто восхваляла, дала мне лекарство и советы; они помогли мне, и я опять вижу так же хорошо, как и прежде.
Тут он замолчал; Ледша, бледная от волнения, готовая упасть, обхватила руками сваю; тогда, поняв, как должно было на неё действовать всё то, что она теперь только узнала, он ласково и мягко принялся её утешать. Но она, казалось, не слушала его; её большие глаза беспомощно и печально смотрели то на песок, расстилающийся под её ногами, то подымались к полному диску луны, которая ярко освещала небо и землю. Наконец она глухо проговорила:
— Теперь я всё понимаю! Ты встретился с Табус именно в то время, когда Биас возвращал ей от моего имени брачный выкуп. Как это должно было её возмутить и восстановить против меня! Я долго раздумывала, как мне сделать, чтобы не нанести ей этого удара, но кому другому, если не ей, могла я возвратить то, что заплатил за меня Ганно? Ведь она хранила сокровища всего рода! А она считала брак таинством, святыней, которую могла нарушить только смерть. Женщина, нарушившая супружескую верность и покинувшая мужа, была для неё каким-то необъяснимым чудовищем. И как она любила сына и внуков! Зло, причинённое мною Ганно, да, я знала это заранее, она никогда не могла мне простить. Уже ради этого захотела она помочь человеку, которого я так страшно ненавидела.
— Но откуда ты это знаешь? — сказал Гермон. — Быть может, моя загубленная молодость и жизнь внушили ей сожаление, и поэтому она помогла мне.
— Может быть, — ответила в задумчивости Ледша. — Ведь она была тверда как сталь, но могла быть и мягкой, как нежная девушка. Я это на себе испытала. И подумать только, что она должна была умереть в таком страшном гневе против меня! Какое у неё было верное, доброе сердце, как она была добра ко мне даже тогда, когда я призналась ей в моей любви к тебе и рассказала, как ты меня оскорбил! К её услугам были злые духи тьмы, они повиновались ей. Они-то, верно, ещё раньше донесли ей, как глубоко я оскорбила Сатабуса и как тяжела была жизнь Ганно со мной. Вот почему она уничтожила всё то, чего я достигла моей местью. Да, я думала об этом уже тогда, когда узнала, что смерть, у которой я её уже раз и с таким трудом отстояла, наконец унесла её. Но мрачные духи тьмы продолжают повиноваться воле умершей. Куда бы я ни пошла, они следуют за мной и уничтожают всё, на что я надеюсь и чего желаю. Теперь я это вполне сознаю, и всё мне ясно.
— Нет, Ледша, нет, — уверенно произнёс Гермон, — со смертью прекращается всякая власть, даже власть заклинательницы над демонами. Ты должна получить свободу. Куда ты пожелаешь, туда и можешь ты, бедняжка, отправиться. А я сделаю статую по твоему образу и подобию, но не паука, а красавицу. Тысячи людей будут ею любоваться, и тот, кто, очарованный красотой моей статуи, — да помогут мне в этой работе музы! — спросит: «Кто послужил моделью для неё?», — получит в ответ: «Это Ледша, дочь Шалиты, красавица биамитянка, которую Гермон из Александрии нашёл достойной изваять из мрамора для потомства».
Она глубоко вздохнула и, заглянув ему в глаза, тихо проговорила:
— И это правда, и я могу этому верить?
— Это так же верно, как то, что теперь над нами сияет нежная богиня ночи Астарта и освещает нас своим мягким всепрощающим светом.
— Полнолуние… — прошептала она почти про себя, взглянув на небо, и, обернувшись к Гермону, громко продолжала: — Демоны старой Табус обещали мне в ночь полнолуния величайшее блаженство, ты ведь это знаешь. А между тем образ паука отравлял мне днём и ночью всё счастье моей жизни. Хочешь ли ты дать мне клятву, что изваяешь по моему образу прекрасную статую, вид которой будет вызывать восхищение всех, кто её увидит? Восхищение, слышишь ли ты, а не отвращение! Ещё раз спрашиваю я тебя, хочешь ли ты…
— Да, хочу, и, я уверен, мне это удастся, — с горячностью перебил он её, протягивая ей руку через загородку.
Она теперь охотно вложила в неё свою руку, ещё раз взглянула на луну и сказала:
— На этот раз, да, я хочу верить, ты сдержишь данное тобой слово не так, как тогда в Теннисе. А я… я перестану желать тебе зла и хочу сказать тебе — почему. Наклонись ко мне, чтобы мне было легче в этом сознаться.
Охотно исполнил он её просьбу; она же прислонила к нему свою прекрасную голову, и он почувствовал, как по её щекам катились крупные слёзы. Запинаясь, она наконец тихо проговорила:
— Потому, что сегодня ночь полнолуния и она мне наконец принесла то, что мне так давно обещали демоны, и ещё потому, что, хотя я мужественна и сильна, я всё же женщина. Блаженство!… Давно уже перестала я надеяться испытать его когда-нибудь… но теперь!… Да, то, что я теперь испытываю, это и есть блаженство. Я чувствую себя бесконечно счастливой и не могу сказать и объяснить почему. Моя любовь! О да! Она была всё же сильнее и горячее самой жгучей ненависти! И теперь ты это знаешь, Гермон! А я… Ты говоришь, я буду свободна… Старая Табус, как хвалила она покой… вечный покой! Милый… если б ты знал, как измучено моё бедное сердце! Если б ты мог себе представить, до чего я устала!
Она замолчала, а Гермон, на которого она продолжала смотреть с бесконечной нежностью, почувствовал чьё-то прикосновение к его поясу. Но он не обратил на это никакого внимания — так поглощён он был тем, что слышал; казалось, до глубины его сердца проникли эти мягкие, страстные звуки её голоса.
— Ледша! — задушевно произнёс он и протянул руки, как бы желая обнять её.
Но она уже отошла от него, и тут только понял он значение того движения, которое он перед тем почувствовал: она вытащила его меч из ножен, и при свете луны он увидел, как сверкнул клинок и затем исчез. В тот же миг перескочил он через вал и поспешил к ней. Но Ледша уже опустилась на колени, и в то время, как он, обхватив её руками, старался приподнять её, услыхал он, как её голос нежно, но всё тише и тише прошептал несколько раз его имя и слова: «Полнолуние, блаженство…»
Голос умолк, и, подобно прекрасному цветку, сломанному бурей, упала её голова ему на грудь.
XXXIV
— То, что произошло, есть, быть может, самая лучшая развязка для неё и для нас, — сказал Эймедис после того, как молча долго стоял перед мёртвой Ледшей, глядя на её прекрасное, теперь такое спокойное лицо.
Он велел немедленно похоронить её, созвал своих воинов и часовых и отдал следующий приказ:
— До восхода солнца здесь должно быть всё покончено. Пусть все, у кого есть оружие, исполнят своё дело. Луна светит достаточно ярко для такой страшной работы.
Грозный приказ был исполнен, и стрелы, разнося повсюду смерть, отняли у голода и жажды предназначенную для них добычу. Наступившее утро застало на палубе обоих друзей, ещё погруженных в серьёзный разговор. Безоблачное небо простиралось над голубым морем. Белые чайки носились над кораблём, сопровождаемым весёлыми, смелыми дельфинами. Раздавались свистки гребцов, и, повинуясь громкой команде, матросы ставили паруса. Суда быстро неслись, подгоняемые попутным ветром. Гермон в последний раз взглянул на плоскую пустынную косу; она казалась лишь серой туманной полосой на далёком горизонте, но над ней, подобно мрачной грозовой туче, носились бесчисленные стаи ворон и коршунов. Слабо, но всё ещё слышны были их жадные крики и карканье; самый зоркий глаз не мог ничего различить на далёком берегу, кроме небольших движущихся точек — опять-таки вороны и коршуны. Все человеческие существа, которые ещё вчера двигались там и метались, успокоились теперь навеки: для них уже больше не существовали ни кровавая добыча, ни победы, ни поражения; они не испытывали больше ни ярости, ни отчаяния, ни страха смерти. Эймедис указал родителям на обширную могилу на берегу моря и сказал: