Раньше, нежели утренняя звезда погасла, прокрался тот самый мальчик, который бегал по берегу с горящим факелом, в маленький храм Немезиды. Там всё ещё стояла Ледша и так была погружена в молитву, что только тогда заметила его приближение, когда он громко назвал её имя.
— Удалось? — спросила она глухим голосом.
— Ты должна принести в жертву богине то, что ты ей обещала, — ответил мальчик, — так велел передать Ганно, и ещё то, что ты скорее, сейчас же должна последовать за мной в лодку.
— Куда повезёшь ты меня? — пожелала она узнать.
— Ещё не на «Гидру», — ответил быстро мальчик, — сначала к старику на «Мегеру». Твой свадебный выкуп приготовлен для твоего отца. Ты не должна терять ни минуты.
— Хорошо, хорошо, — произнесла она хриплым от волнения голосом. — А найду ли я чернобородого на корабле?
— Конечно, — гордо отвечал мальчик, взяв её за руку как бы для того, чтобы принудить её следовать за ним.
Но, высвободив руку и повернувшись к богине, она простёрла к ней руки и произнесла молитву. Затем взяла она небольшой узелок и, вынув оттуда горсть золота, опустила его в жертвенную кружку и последовала за мальчиком.
— Я найду его живым? — спросила она его, сходя со ступеней.
Мальчик, тотчас же поняв, к кому относился её вопрос, ответил:
— Да, конечно! Ганно говорит, что его небольшая рана не опасна.
— А другой?
— У того ни царапины, он теперь на «Гидре» с двумя ранеными невольниками. Привратник и другие рабы убиты.
— А статуи?
— Да видишь ли, в чём дело: Лобайя говорит, что не может быть всегда полная удача, ну, так вот, тут и вышла неудача.
— Как! Вы их не взяли?
— Только одну оставили. Ту же, которая находилась в мастерской над водой, я сам помогал разбивать. Золото и слоновая кость уже на корабле. Что же касается другой, то задала же она нам работы: мы её дотащили до мастерской над водой. Она там и теперь стоит, если только… Видишь ли, как там разгорается пламя?… Ну, вот если она не сгорит вместе с домом…
— Какая неудача! — воскликнула Ледша с укоризной.
— Ничего нельзя было поделать: мы боялись людей из Тенниса, которые спешили на помощь. Уж и то явился один силач: точно бешеная собака кидался он на нас и убил нашего Луле и силача Июде. Ну, да за то и отплатили ему! Маленький Хареб кинул ему в глаза чёрного порошка, а Ганно сам бросил ему в лицо горящий факел.
— А Биас, невольник чернобородого?
— Не знаю. Да, впрочем, кажется, ранен и на корабле.
Говоря это, он указал Ледше на стоявшую лодку и взял у неё из рук узелок; она легко, без его помощи села в лодку и приказала везти её к «Совиному гнезду», желая проститься со старой Табус. Но мальчик решительно заявил, что её желание теперь невыполнимо; двое чёрных матросов по его знаку стали быстро грести по направлению к кораблю Сатабуса. Ганно хотел получить свою невесту из рук отца. Ледша больше не настаивала; когда же лодка поравнялась с островом Пеликана, она взглянула на лишённый блеска диск луны и вспомнила о той мучительной ночи, которую она здесь провела, поджидая Гермона. Улыбка победы и удовлетворённой мести пробежала по её устам, но тотчас же её густые брови грозно нахмурились, потому что ей показалось, что там, на небосклоне, где блестела эта бледная луна, там теперь виднелась тень громадного противного паука. Но она тотчас же отвела глаза от этого обманчивого видения и заговорила с мальчиком, чтобы прогнать даже мысль о пауке, потому что видеть утром паука означало несчастье. Красная утренняя заря напоминала ей ту кровь, которую она, как мстительница, должна была ещё пролить.
XVIII
Когда рынок Тенниса наполнился народом, от белого дома Архиаса остались одни развалины. Сотни мужчин и женщин окружали место пожарища, но никто не видал статуи Деметры, которую успели вытащить из мастерской Гермона. Номарх тотчас же приказал запереть её в ближайшем храме этой богини. Носились слухи, что сама богиня спасла своё собственное изображение. Да, сыщик Памаут сам видел, как она неслась, ослепительно блистая, в облаках дыма над горящим домом. Номарх и стратиг пустили в ход все рычаги, чтобы узнать, кто совершил нападение, но всё было напрасно. После того как дознались, что Пассет, муж Гулы, в припадке ревности прогнал жену за то, что она бывала в мастерской Гермона, стали подозревать, что нападение было делом рук оскорблённых биамитских мужей, но вскоре выяснилось, что Пассета в тот день не было в Теннисе, а невиновность других предполагаемых соучастников была доказана.
Так как более двух лет ничего не было слышно в этой местности о морских разбойниках, то никому не пришло в голову заподозрить в этом деле пиратов, тем более что трупы нападавших сгорели вместе с домом. Ослеплённый скульптор мог только рассказать, что один из разбойников был негром или же только вымазан чёрной краской, а другой нападающий был необыкновенного роста и силы. Эти последние показания породили следующую легенду: Гадес раскрылся во время страшной бури, свирепствовавшей в тот день, и все духи тьмы напали на мастерскую соблазнителя-грека. Стратиг, конечно, не верил этим суеверным объяснениям биамитян, которые и без того старались помешать правосудию там, где дело касалось наказания их соплеменника. Только когда стратиг узнал об исчезновении Ледши и о том, что жрец храма Немезиды нашёл на другой день после нападения крупную сумму золота в жертвенной кружке храма, только тогда он понял приблизительно, в чём было дело, хотя ему осталось совершенно непонятным, кто были те сообщники, которые согласились служить орудием мести этой простой биамитянки. На другой день после пожара прибыли в Теннис эпистратиг всех нильских дельт, архивариус Проклос, Тиона и Дафна из Пелусия.
Престарелый герой Филиппос должен был оставаться на своём посту: его там удерживали приготовления к войне. Альтея отправилась в Александрию, а также и молодой Филотос, которому Хрисила дала понять, что, пока Дафна будет ухаживать за ослепшим Гермоном, ему нечего надеяться, что Дафна примет его предложение. С большой осторожностью производил эпистратиг следствие, но все его старания не привели ни к каким результатам. Он велел собрать сведения о всех судах, бывших во время нападения во всех гаванях и бухтах северо-западной дельты, но среди них не оказалось ни одного подозрительного; даже корабли Сатабуса и его сыновей не подавали ни малейшего повода для обыска на них. Как торговые корабли с лесом прибыли они из Понта в теннисские воды и, по поручению большого торгового дома из Синопа, сдали в Теннисе свой груз балок и досок. И всё же эпистратиг приказал произвести обыск на «Совином гнезде».
Это был акт произвола, потому что остров не был ещё лишён права убежища, и этим он ещё больше восстановил против себя упрямых и своевольных биамитян, которые относились с большим, даже граничащим со страхом, уважением к столетней Табус; не только как ворожею и лекарку, но также как и прародительницу сильного воинственного народа почитали они её. То, что эпистратиг обеспокоил обыском почтенную старуху и нарушил священное право убежища, лишило его даже помощи рыбаков, корабельщиков и ткачей; они стали считать, что сведения, которые они могли бы сообщить, были предательством по отношению к Табус и её семье. Да, кроме того, эпистратиг не мог бы долго оставаться в Теннисе; уже на третий день вызвали его обратно в Александрию, где шли приготовления к войне. Ему пришлось покинуть Теннис, так и не расследовав дела о ночном нападении. Архивариус Проклос, приехав в Теннис, тотчас же отправился в храм Деметры, чтобы осмотреть статую ослеплённого Гермона. Он вошёл в святилище храма, ожидая увидеть произведение хотя талантливое и сильное, но совершенно не отвечающее его вкусу и требованиям, а вышел оттуда совершенно пленённый благородной красотой этого истинного произведения искусства. Прежние работы Гермона восстановили его против художника, обладающего большим талантом, но не желающего воспроизводить возвышенные и красивые сюжеты, выбирая для своих произведений мотивы, которые казались Проклосу недостойными высокого, чистого искусства. В «Олимпийской трапезе» Гермона он даже видел оскорбление божества. Хотя его зоркий и опытный глаз знатока признал в его уличном мальчишке, утоляющем голод винными ягодами, оригинальное произведение, но его коробило то, что вместо красивого мальчика Гермон изобразил голодного, худого оборванца. Как бы ни была правдива и полна жизни эта фигура, Проклосу она казалась просто невозможной и достойной порицания, тем более что она вызвала много последователей, начавших изображать такие же низменные сюжеты. А когда, ещё так недавно, Альтея, во время своих представлений в Теннисе, так охотно увенчала чело чернобородого художника, это возбудило в нём досаду; холодно и резко высказал он тогда Гермону, какое неудовольствие вызывает в нём то направление, которого он держится. При виде же Деметры мнение этого опытного и совершенно беспристрастного ценителя совершенно изменилось. Тот, кто мог сотворить подобное произведение, тот не только являлся самым выдающимся художником своего времени, но он ещё обладал и способностью постигать божество и воплощать его. Эта Деметра была воплощением той божественной доброты, которая вознаграждала посевы обильной жатвой. В то время, когда Гермон работал, перед его умственными взорами должен был носиться образ Дафны, если только она ему не служила моделью, и среди всех знакомых девушек не было ни одной, которая могла лучше Дафны служить моделью для Деметры. То, что он слыхал в Пелусии и о чём ему рассказывали женщины, было, значит, правда. Не Альтея, которая ему, её старому спутнику, позволяла не одну вольность, наполняла душу и сердце художника, сотворившего это произведение, а дочь Архиаса, и это также в известной степени способствовало перемене его мнения. Надо было надеяться, что слепота Гермона излечима. Его, Проклоса, прямая обязанность была сообщить художнику, как высоко ценил он теперь его искусство и его последнее произведение.