Фаворит выжидал до последних метров. Машина все надвигалась, мертвыми белыми зрачками сторожили Фаворита ее глаза. Он не знал, видит ли она ими. Подпустив ее совсем близко, Фаворит встал на дыбы, коротко ударил копытом по правому глазу. Стекло лопнуло, брызнуло осколками на траву.
— Смотри, гад, что делает, — восхищенно сказал Леха, невольно подавая назад. — Я пасую. Твоя очередь. Лови, как хочешь. Надо же… Учись!
За всем, что случилось в эти секунды, Грахов следил зачарованно, будто видел сон. Цветной, звуковой — мелькнула белая голова с приоткрытым в оскале розовым ртом, разбилось стекло. Занывшей рукой Грахов вспомнил шершавое прикосновение конской гривы.
— Совершенно справедливо, — старательно выстраивая слова, проговорил он. — Моя очередь. Я перед ним в долгу.
От быстрой езды, от жары и пропахшей бензином пыли в кабине Грахов захмелел заново. Вывалился на пружинистую бархатную почву, поднялся, посмотрел на коней.
Долгим отчаянным усилием вороная выдернула одну ногу, вторую. И пошла прочь, уводя Фаворита.
— Фаворит! — позвал Грахов растерянно. — Мы же с тобой джентльмены, Фаворит! Тпру-у!
Вороная, выравнивая шаг, прибилась к Фавориту взмыленной парной шерстью. Они удалялись, две лошади, обе темные в красном закатном сиянии.
За всю прожитую жизнь — четыре года и три месяца — Фаворит не знал настоящей любви. Сосунком он любил мать — с нежностью, до сих пор вспыхивающей в нем, когда он вспоминал запахи ее кожи, молока. Но в весенние, переполненные истомой ночи накатывала на него тоска иная, огромной неистраченной силой захлестывала сердце.
Другая любовь — мимолетная, расписанная по минутам, когда он сходился с кобылой, — опустошала и пугала его. Он запоминал лишь побеленные известкой стены, стойку, нервную сухую партнершу, очередную даму крови, которая тоже пугалась. Запоминал ненадолго, забывал быстро. Где-то потом рождались сыновья, дочери. Фаворит не видел их, а если бы и увидел, не узнал бы.
Теперь, поднимаясь по склону, поросшему редким дубняком, Фаворит почувствовал странный ток, покалывающий грудь. Шел он от вороной, от низкой терпеливой коротышки, шагавшей рядом. Не знавшая ни славы, ни затейливого жокейского хлыста, она не походила на прежних случайных подруг Фаворита. Она доверчиво, жертвенно покорилась своему чувству, шла, будто сознавая, с кем идет, кто стал ее защитником, не бросив высокомерно; тихо, радостно взглядывала черными глазами.
За дубняком горбилась вершина. С нее, с клеверного пятачка, виднелась широкая пойма, и дыхание ее, пронизанное запахами остывающих трав, доставало до лошадей, замерших в прощальном свете солнца. Внизу уже хозяйничал ветер, нагнал дыма и тумана в овраги, и в них уже по-другому, по-ночному перекликались птицы.
Сбегая к пойме нестройными улочками, неслышно, отдаленно жила деревня. Лишь ниже, там, где темнел узкий мост на поплавках, еще раздавались ребячьи голоса.
Уставшая на подъеме, легла на клевер вороная. Поймав ее выжидательный взгляд, прилег и Фаворит. И словно укрыла их, лежащих на открытой вершине, тишина, поразив Фаворита тем, что была она звучная. Едва уловимо шелестела трава, шуршала, будто осыпалась почва, и сам воздух, казавшийся неподвижным, тонко звенел в незаметном движении. Земля входила в Фаворита, наливая его приятной прохладной тяжестью.
Прижавшись к нему боком, тихо вздыхала вороная, нежно тыкалась губами в шею, зализывала пораненную стеклом ногу Фаворита.
Глядя на дымчатый простор, на круглое, как оранжевый зрачок, солнце над припухлым краем земли, Фаворит вспомнил море, темные, подернутые кипящим туманом скалы, был он когда-то у большой, гулко вздыхающей воды. Купался в ней, бежал по белой шипучей пене, втягивая живот от острых галечных укусов. Мчал в седле Толкунова, легкого, поджаренного таким же круглым, но очень жарким солнцем; карабкался в гору, высекая подковами искры из камней, и вдвоем они долго смотрели в голубую даль.
Вороная следила за Фаворитом, украдчиво любуясь им. Ей казалось, что она может долго еще смотреть на него, долго, пока не сгустятся сумерки.
Она простодушно, счастливо не следила за временем. Не подозревала вовсе, что их время уже истекло.
Грахову повезло — встретил местного конюха, ехавшего за табуном. Узнав, что вороная кобыла увела неизвестно куда сосенковского скакуна, конюх спешился, закурил. Прикрывая длинный белый шрам на щеке коробкой «Памира», проговорил:
— Я тут последний коневод. Макарыч зовут, по прозвищу Кривой. — Он улыбнулся другой, подвижной щекой, пояснил: — Мамонтовский бандюга шашкой полоснул. Спасибо хоть глаз не задел…
Скучая, сигналил Леха, торопил, но Грахов отмахивался. Макарыч, кажется, догадывался, где лошади.
— А вы его, никак? — спросил Грахов.
— Ну да, так я его и отпустил, — сказал Макарыч. — Дончак подо мной был, горячий, злой, как черт, вот и догнал.
— И что же?
— Силенок было маловато. Я тогда мальчиком был конюшенным. Все равно зарубил…
Видно было по нему, рад новому человеку. Но Леха не дал затянуться знакомству, стал отбивать на сирене морзянку.
Отправились искать Фаворита.
Макарыч ехал к дубняку на гнедой кобыле. Грахов шел. На подъеме конюх предложил ему ухватиться за стремя, и так поднялись на крутизну, остановились. Макарыч увидел наверху: на самом взлобке горушки лежали, светились в угасающих лучах солнца кони. Будто дремала, уткнулась в бок жеребца вороная; задумчиво стерег ее, выгнув белую шею дугой, Фаворит.
— Ах ты тихоня, — прошептал конюх. — Жениха-то отхватила какого. Да что же ты лежишь-то, как на перине? — И сказал Грахову: — Повадилась сюда, мечтает. Ну как не поймет, что не время мечтать! Да я бы ее на руках носил, кабы она сына иль дочку нагуляла с ним. Нет, лежит…
Треснула и обломилась под Граховым сухая дубовая ветка.
— Что же вы стоите? Давайте ловить, — сказал Грахов. — Вы потом свою в Сосенки отвезете, сделают одолжение.
— Ушли уже, — задумчиво отозвался конюх. — Испугались… Чепуха это, везти в Сосенки. Будут они высокую кровь разбазаривать!
— Какую кровь? — спросил Грахов.
— Высокую, — со значением повторил Макарыч. — Я-то думал, имеете к лошадям отношение какое.
— Некоторое, — смутился Грахов. — По научной части.
— Должны бы знать. Высокая, значит, по капельке, как нектар, отобранная. Чистая, как слеза. По ней и лошадь судят.
— Он меня выручил сегодня, — хвастливо сказал Грахов. — Из воды вытащил.
— Где это? На Старой речке, что ли?
— Совершенно верно.
— Этот вытащит, точно. Я вот тоже, можно сказать, жизнью обязан. Слыхали про кавкорпус Белова? Вот в нем я войну встретил. Топорок у меня был, вроде даже застенчивый. Не подумаешь. Из окружения вынес по снегу. Я ему последний сухарь отдал, сам к седлу привязался, чтобы, значит, не выпасть, скелет был фигуральный. Вынес меня и пал, кровь горлом пошла…
Конюх вывел гнедую на поляну, одним легким прыжком оказался в седле. Отвязывая на ходу аркан, сказал Грахову:
— Погуляйте тут. Мне одному сподручнее.
Поляна была маленькая, круглая. Грахов стоял в центре, опасаясь идти дальше, склоны казались отвесными. Возможно, под густой синей пеленой, в какую оделась вся пойма, под ней, пугая, угадывалась глубина, звала и притягивала, внушала Грахову, что ему нечего бояться, он сильный и смелый, и есть у него крылья. Это было похоже на то ощущение, какое появилось, когда Грахов ехал на свидание с Мариной; и не совсем похоже: если он тогда ощущал это и ехал к ней, то сейчас откупался лишь обещанием поехать.
Он снова видел себя, с собой — Марину и будто смотрел со стороны, оттуда, где стоял, разглядывая лошадей. Но воображения не хватало, чтобы увидеть ее и себя, парящими над ширью, взявшись за руки. Грахов горько, издеваясь над собой, засмеялся — крыльев не было.
Внизу, у подножия, быстро застучали копыта, возвращался Макарыч. По бокам его гнедой — Фаворит и вороная. Бежали они понуро, переглядывались.