Вот и начали тогда спрашивать, как получилось, что коня чуть не проморгали. Вспомнили и пытали конюха, он отпирался, путался, как и в ту ночь, наедине; и потом уже, чтобы облегчить другим разгадку, заявил: ночь была темная, мог бес попутать. Может, и подменил. Может, нет.
Подобное признание и вовсе сгустило темноту. Темнинка пристала к коню, неразбериха переиначилась в тайну происхождения. Тайна шла впереди коня. А сам он, благородный, с виду хрупкий, будто из снега, источенного ветрами, появляясь следом, ненадолго рассеивал слухи. Ненадолго — до первого старта. Только лошади и самые опытные наездники не обманывались, видя его впервые: вот он, верняк.
Но потом все это было. Пока, как только решили, что Франт и Тальянка его настоящие родители, надо было сменить прежнюю кличку. Жокей Толкунов помнил давнюю традицию: в кличке должны быть заглавные буквы имен родителей. То, что пришедшее на ум слово среди лошадников ходячее, не остановило жокея. Оно пришло, как предвестие, мгновенно и прочно: Фаворит.
Фаворит ехал и не справлялся уже со своим занемевшим телом. Упал он сразу, как только машина яростно взяла с места. Передняя поперечина вдавилась в горло. Он попробовал запрокинуть голову, завалиться, но коротко привязанный сыромятный повод вернул его в прежнюю позу. Машина притормаживала на выбоинах, и Фаворит раза два начинал скрести подковами, пытаясь попутными движениями встать на ноги. Напрасно, его сдергивало, когда машина проваливалась в ухабину.
На глаза накатила чернота, рассеялась, снова затмила свет; Фавориту почудилось, будто из густой душной тучи сеется на него мутная горячая влага, сочится по лбу, по глазам, кроваво пузырится на ноздрях. Туча обволакивала, мяла его, ласково приняв на себя боль, усыпляла. Сквозь густой туман промелькивал, падая сверху, солнечный свет, обжигающий, рассыпчатый — будто бросали пригоршнями раскаленные зерна овса. Все тяжелея, наливаясь немотой, Фаворит догадался: так, дразнясь яркими вспышками, уходит жизнь. Не давая угаснуть сознанию, он еще и еще раз дернулся, подмял под себя ведро. Оно легло под брюхо, зато мягче давило шею.
А дорога все стучала снизу, тыкалась кочками в колеса, словно этим могла замедлить скорость самосвала.
Фавориту казалось, дороге этой нет конца и будет он ехать, не слыша весны, не видя ее солнца и неба, пока не набьются рот и ноздри смоченной пылью, которая запечется в лепешки и удушит. И он не сразу поверил: машина остановилась, заглохла. Отчаянно-радостным усилием выбросив тело, Фаворит поднялся. Стояли в поле, показалось оно Фавориту кроваво-красным. И солнце, набравшее полуденную высоту, тоже было красным, подернулось багровой мглой и тихо звенело, хотя зной в небе убавился. Долго смотреть на сияние Фаворит не мог — пыль заскребла глаза, набежали слезы.
Первым из кабины выскочил Грахов, застенчиво побрел за кювет. Леха постоял тут же, у колеса, тут же прилег: плотный, на траве еще белее, чем на речном песке, голова темная. Возвращаясь, Грахов еще издалека начал смеяться от нелепой, забавной мысли, что Лехины тело и голова долго жили врозь.
— Растрясло меня, — сказал Грахов. — Долго еще по этим колдобинам?
— Кишка тонкая, — охотно отозвался Леха. — Одного вашего, который в коттедже живет, я на своем «Запорожце» на рыбалку возил. Так он у каждого столба вылезал. Потешный мужик. Мозги набекрень. Берет торчком, плащ копеечный, в нем и на рыбалку, и на работу.
— Лисокомский, что ли? Доктор наук?
— Ну и что, что доктор? — сказал Леха. — Зимой в шапке из кролика. Срам. Мою возьми — каракуль настоящий, за семьдесят целковых. Вот тебе и доктор. Водку тоже не пьет.
— Нельзя же все мерить на свой аршин, на бутылку.
— Бутылка бы не помешала сейчас, — оживился Леха. — Поедем в поселок, сообразим, а? От недопоя мне хуже, глаза бегают.
— Ну нет, — сказал Грахов. — Иначе я сажусь на автобус и домой.
— А лошадка?
Разговор напомнил Грахову что-то другое, и он, кажется, хотел о том сказать вслух, но раздумал. Ему стало скучно, он обвел холодным взглядом Леху, самосвал, недоумевая, почему он здесь — не там, куда его тянуло.
— Ну, скажи, скажи, — поддразнил вдруг Леха, от которого не ускользнуло смятение Грахова. — Что у тебя дома — пожар?
— Человек меня ждет, — вздохнув, сказал Грахов. — Три дня ждет.
— Четвертый подождет.
— Будет уже поздно.
— Кушнова, что ли, Светлана? Что темнишь-то?
— Нет.
— Баба все-таки.
— Не баба, а девушка.
— В Тарабанове ждет, верно?
— А ты откуда знаешь?
— Леха все знает, сколько ни темни. Да ты не бойся. Я не продам. Я еще зимой вас видел, у кафе «Пчелка» стояли. Плохо ты знаешь Леху.
Поднимаясь с травы, Леха легонько хлопнул ладонью по плечу Грахова, как бы снял мимолетным подкупающим жестом остатки волнения. Оба повеселели, быстро влезли в кабину и поехали. Впереди, за широким холмом, обозначилось задымленное небо: там был поселок, бывший районный центр.
Теперь, уломав Грахова, Леха весело сощурился на бойкое место, словно взял его на мушку.
— Видел я вас, — повторил Леха. — Девочка ничего. Игрушка. Поиграться можно. Или для чего другого ты ее держишь?
— Не совсем ясно, что ты имеешь в виду? — сказал Грахов.
— Для баловства или для пользы. Зачем она тебе?
— Это вопрос сложный, — проговорил Грахов. — Нельзя так утилитарно рассуждать.
— А ты не прячься за слова, — сказал Леха. — Ничего тут сложного нет. Я понимаю, вот Светка Кушнова — она для пользы. У нее под ногами земля горит. С такой бабой жить проще. Не особо смазливая, цену себе знает. Бегать не будет, за мужика будет держаться. Если он не тряпка, конечно. А то сразу под каблук. Знаю я ихнее семейство. Как сыр в масле будешь. А с этой игрушкой еще неизвестно, до чего доиграешься. Она ж красивая, верно?
— Красивая, — подтвердил Грахов, становясь рассеянным, нежно расслабленным, как если бы увидел ее сейчас. — Прекрасная.
— Вот и будет она своей красотой жить, — сказал Леха. — Где красота, там не жизнь, а сплошная канитель. Пользы никакой. Говоришь вот: лошадка красивая и талант от природы, а какая нам от нее польза? Наоборот. Хотя вру. Ты-то от нее пользу имеешь. Она тебя кормит.
— Косвенно да, — согласился Грахов, участвуя в разговоре вполсилы.
— Диссертацию про них пишешь?
Знакомое слово будто толкнуло Грахова, он выпрямился, говоря глазами и всем своим видом, что Леха полез не туда, но что-то помешало ему отдалиться от Лехи. Потом он понял, что причина тому — голые ноги, голый живот, что, как ни смешно, без одежды он не может возвыситься над шофером, который полез в святая святых. Он произнес с издевочкой:
— Пишу сказку про белого бычка. Хочешь знать, как она называется? «Газоэнергетический обмен и метаболизм в пищеварительной системе кобылиц при разных температурах». Не понятно?
— А что мне понимать, — без удивления сказал Леха. — Я другое понимаю — надо. Не черту лысому, тебе надо. Дураку понятно. И ты понимаешь, что я тоже не одним окладом живу. Кому-то, может, и не нравится. Такой как собака на сене: ни себе, ни другому. Или, как моя Татьянка, по дурости продаст. Дочь у меня, в шестом учится. Задали им сочинение: кто, мол, ваш отец? Что она пишет? Отец продал ворованные доски, напился пьяный, спьяну купил мне пальто. Мне до этого пальта три года расти, не по росту, значит. Прибегает учительница, сует мне сочинение. Что, мол, это значит? Кое-как выкрутился. Хорошо еще, трезвый сидел. Ну, а Татьянке-то я потом всыпал на три года вперед, чтоб знала!
— Так нельзя, — сказал Грахов. — Не тот метод.
— А я так, как учил меня отец язык за зубами держать. Сначала рюмку водки выдаст, потом ремень снимет. И весело, и больно.
Подъем кончился, распахнулась ширь, на ней дымно и тускло тянулся поселок.
— Посмотреть надо, как там лошадь, — сказал Грахов. — И одеться непременно.
— Не бойся, — успокоил Леха. — Я знаю, как проехать. Не первый раз.