Богоборческое самосознание Гёте строится на «наинадежнейшей базе», а именно на его «творящем таланте». Его всегда посещают новые замыслы, он полон идей и пишет утром, еще не встав с постели, ночью, днем в компании или в одиночестве, с вином или без вина. С него можно было спросить все что угодно – «за мной бы дело не стало». И поскольку в тот период жизни этот «дар природы» никогда ему не изменял, «я мысленно уже основывал на нем всю свою жизнь. Это представление мало-помалу воплотилось в образ: мне вспомнилась древняя мифологическая фигура Прометея. <…> Миф о Прометее ожил во мне. Старое одеяние титана я перекроил на свой рост»[402].
В отношении Гёте к жизни чувствуются азарт и веселая беспечность; он пробует свои силы в самых разных жанрах: это и подражания народным песням, и оды в стиле Пиндара, и драмы в духе Шекспира, и скоморошьи потехи, и стих Ганса Сакса – книттельферс. Все давалось ему на удивление легко. Мастер перевоплощений, умевший перевоплощать и других.
Такое впечатление он производил и на окружающих. Маг и волшебник, человек, окутанный тайной и превзошедший все ожидания, – успех «Гёца» еще больше усиливал это впечатление. Его называли гением, к нему тянулись. Когда он блистал остроумием в компании или увлеченно о чем-то рассказывал, присутствующие жадно ловили каждое слово. Одни называли его «одержимым» (Якоби), другие – «гением с головы до пят» (Гейнзе). Его боялись: «его огонь способен испепелить» (Бодмер). Им восхищались – как чудом природы.
Гёте притягивал к себе людей, которые начали поклоняться ему едва ли не с религиозным фанатизмом. Один его знакомый по Страсбургу писал: «Этот Гёте – о нем одном и только о нем мне хочется <…> бормотать, и пророчествовать, и петь дифирамбы <…>, этот Гёте словно вознесся над всеми моими идеалами <…>. Еще никогда прежде я не мог столь близко испытать <…> чувство апостолов в евангелическом Эммаусе, когда они говорят: “Не горело ли в нас сердце наше, когда Он говорил нам?” Сделаем же его нашим Иисусом Христом, и позвольте мне быть последним из его апостолов!»[403] Вокруг него порой собирались люди, внимая ему, будто пророку. Хёпфнер, который, как в свое время Гёте, писал для «Франкфуртских ученых известий», сообщает из Гисена о визите Гёте: «кто-то сидел, кто-то стоял, а некоторые из господ ученых взобрались на стулья и смотрели поверх голов своих коллег в центр собрания, откуда доносился звучный голос человека, чья восторженная речь околдовала слушателей»[404]. Его сравнивали с Иисусом и не находили возможности «написать нечто вразумительное об этом сверхъестественном творении – Гёте!»[405] Когда Гёте отправлялся в свои пешие путешествия из Франкфурта, за ним нередко следовала свита из молодых девушек и детей, а в Дармштадте, где он останавливался у Мерка, перед домом часто собиралась толпа зевак. Это давало Мерку повод для насмешек: он уговаривал друга благословить собравшихся. Гёте бывало не по себе от такого внимания, особенно когда ему досаждали в его собственном доме. Поэтому пришлось ввести приемные часы – четыре раза в неделю и только в первой половине дня. Приемная никогда не пустовала.
При всем том влиянии, которым пользовался Гёте, он никогда не стремился его усилить. Он, скорее, пытался понять его природу. Кто он – еще поэт или уже пророк?
Как бы то ни было, но в порыве поэтического вдохновения он очень хорошо мог себе представить, что чувствовали Магомет или Авраам, когда их наполняло присутствие бога. «Магомет: “А ты его не видишь? У каждого тихого ключа, под каждым цветущим деревом встречает он меня в тепле своей любви. Как благодарен я ему за то, что он раскрыл мне грудь, вынул жесткий панцирь моего сердца, чтобы я мог почувствовать его близость”»[406].
Очевидно, в минуты поэтического вдохновения Гёте пережил нечто такое, что заставило его задуматься о сошествии Духа Святого в день Пятидесятницы: «Полнота самого святого, самого глубокого ощущения подвигла человека на какое-то мгновение до высоты сверхъестественного существа; он заговорил на языке духа, и из глубин божества огненный язык явил жизнь и свет»[407], – так он объясняет это таинство в небольшом сочинении под названием «Что значит говорить на иных языках?».
Он чувствует присутствие этого духа и в своем сердце. Впрочем, ему дух не открывает тайны потустороннего мира, а озаряет глубины его собственной души и внешний мир во всей его красоте. Этот дух дает ему чувство причастности к созидательным силам, одухотворяющим Вселенную, дает ему крылья, и временами он едва успевает за ним записывать.
Пророк или поэт? В конце концов Гёте выбирает поэзию. Настоящий поэт воодушевлен так же, как пророк, но, в отличие от него, не претендует на то, чтобы обращать других в истинную веру или играть роль рупора богов. И тем не менее: «Истинная поэзия возвещает о себе тем, что она, как мирское Евангелие, освобождает нас внутренней своей радостью и внешней прелестью от тяжкого земного бремени. Точно воздушный шар, она поднимает нас вместе с нашим балластом в горние сферы, и тогда, с высоты птичьего полета, нам становится видна сеть путаных земных дорог»[408].
Пророк, как и поэт, не может противиться власти своих озарений, дух овладевает ими, и они становятся медиумами – в этом заключается сходство между ними. Гёте, однако, ищет различие. Возможно, поэтическое вдохновение и пророческие видения проистекают из одного источника, но, в отличие от поэта, пророк хочет «распространять на других то божественное начало, которое в нем укрепилось». Пророку нужны последователи, он должен «встать вровень» с той «грубой мирской жизнью»[409], на которую хочет воздействовать. Эта необходимость делает его расчетливым, он отдаляется от своей изначальной боговдохновленности и начинает проявлять жестокость.
Предопределенную таким образом судьбу пророка молодой Гёте хотел изобразить в своей драме «Магомет», а параллельно он разделался в сатирических стихах и с другими сомнительными «пророками», отчасти выдуманными, отчасти списанными с реальных персонажей, такими как патер Брей или шарлатан Сатир.
Для пьесы «Магомет» Гёте задумывал патетический финал, в котором Магомет должен был предстать очищенным и просветленным. Что касается сатиры на пророков, то с ее помощью Гёте пытается оградить самого себя от возможных опасностей. Поэзия – то же пророчество, только в гомеопатических дозах. И когда Гёте, как он пишет в «Поэзии и правде», перекраивает под свой рост «одеяние титана»[410], то делает он это, чтобы изображать то, чем сам он не является.
Магомета (Магомеда – в старом написании) Гёте хотел показать как религиозного гения, которого озарение делает другим человеком и от которого при этом исходит такая сила, что окружающие его люди также преображаются. Он увлекает за собой каждого, с кем сталкивается на жизненном пути. В диалоге между дочерью Магомета Фатимой и зятем Али вдохновение предстает в образе стремительного потока: в него впадают все реки и ручьи, и в конце концов он сам выплескивается в море полноводной рекой. Однако преображение боговдохновленного основоположника новой религии – не единственная тема задуманной Гёте драмы. Снисходя до дел земных, взаимодействуя с обычными людьми и ввязываясь в земную борьбу за власть, Магомет теряет свою душевную чистоту. «Земное начало растет, ширится, – читаем мы в гётевском пересказе замысла пьесы, – божественное отступает и застилается мраком»[411]. Религия используется как предлог для захвата власти. Магомет не останавливается перед жестокостью. По его приказу убивают людей. Постепенно он теряет самого себя. В последнем, незавершенном, акте этой пьесы Магомет должен был очиститься и вернуться к истокам своего вдохновения. В своих воспоминаниях Гёте лаконично формулирует главную идею этой пьесы: «Мне хотелось наглядно изобразить, как гений силой своего характера и духа получает власть над людьми, чем он при этом обогащается и что теряет»[412].