Через Тюбинген и Шаффгаузен Гёте едет дальше в Цюрих. Здесь он встречается с вернувшимся из Италии Мейером. На этот раз, в отличие от всех его прошлых посещений, в Цюрихе ему не нравится. В одном из переулков он видит худощавого, сутулого человека и узнает в нем Лафатера. Когда-то ради него он специально приезжал в Цюрих, теперь он избегает встречи. К счастью, Лафатер не узнает располневшего Гёте, и тот незаметно проскальзывает мимо. Эта история отходит в прошлое.
Из Италии поступают тревожные новости. По слухам, генерал Бонапарт приказал перевезти в Париж произведения искусства, которые хотел увидеть Гёте. Если бы он еще до того не отказался от своих планов насчет Италии, то неизбежно сделал бы это сейчас. Однако он хочет и на этот раз подняться к Сен-Готарду, где на границе с Италией он сможет навсегда проститься с недосягаемым югом. Он вспоминает о своем первом путешествии в Швейцарию в 1775 году. Именно тогда, как ему кажется теперь, закончилась его юность; «я почувствовал удивительную потребность, – пишет он Шиллеру, – повторить и проверить прежний свой опыт»[1244].
Разумеется, с тех пор он сильно изменился и постарел, но гордится тем, что и теперь ему все еще хватает сил подняться к Сен-Готарду. У подножия гор, в местечке Ури, рождается стихотворение, которое Гёте 17 октября прилагает к письму Шиллеру:
Не вчера ли еще твои кудри темнели, как локоны милой,
Чей облик прелестный из прошлого шлет мне привет;
Теперь ранний снег обозначил жизни вершину,
Бурей ночной голову посеребрив.
Ах, юность так к старости близко – лишь жизнь между ними,
Так же и сон скрепляет вчера и сегодня
[1245].
На перевале Сен-Готард тот же смотритель, что был и двадцать лет назад. На обратном пути Гёте снова возвращается к исходной точке, в Штефу у Цюрихского озера. Это места Вильгельма Телля: сначала путники прошли по лугу Рютли, где, по легенде, несколько столетий назад прозвучала клятва о борьбе с тиранией, затем остановились у часовни, напоминавшей о бегстве Телля на свободу, посетили деревню Ури, где, по преданию, родился Телль. Здесь Гёте приходит в голову идея поэтической переработки этой легенды. По его представлению, это должна быть не драма, а эпос. Речь идет о поэтическом материале, пишет он Шиллеру, «внушающем мне большие надежды»[1246]. Шиллер загорается новой идеей. «Как хотел бы я, – пишет он в ответном письме, – еще и в связи с этой поэмой – поскорее вновь соединиться с Вами!»[1247] Еще четыре года Гёте будет держаться за своего «Телля», прежде чем наконец уступит этот сюжет Шиллеру. Дождливым ветреным днем 20 ноября 1797 года Гёте возвращается в Веймар. Кристиана с чувством огромного облегчения встречает путешественников шампанским. Уже через два дня, раздав подарки и разместив в своей коллекции привезенные картины и камни, он посещает театр. Это путешествие, вопреки ожиданиям, все же не стало важной вехой в его жизни. Пока больших перемен не произошло, и Гёте это вполне устраивало.
Глава двадцать четвертая
Поэтический родник иссяк. Размышления о жанрах: драма и эпос. «Пропилейный» классицизм. «Коллекционер и его близкие». Против дилетантизма и ложной жизненности. Театральная реформа. Веймарская драматургия. Перевод «Магомета» Вольтера: исправление написанного. «Спор об атеизме» и отъезд Фихте. Возвращение к «Фаусту»
Перед отъездом в Швейцарию Гёте снова обратился к материалам и наброскам к «Фаусту»; к своему собственному удивлению, этот старый замысел пробудил в нем вдохновение, и он продвинулся далеко вперед. Потом он снова сложил все в папку, которую не стал брать с собой в путешествие. По возвращении его голова была занята уже другими планами: он хотел воплотить свою давнюю идею и написать продолжение «Илиады» – «Ахиллеиду», где рассказывалась бы дальнейшая судьба Ахилла вплоть до его смерти; кроме того, его занимал сюжет о Вильгельме Телле, но, часто упоминая о нем в письмах и разговорах, он так не написал ни одной строчки задуманного эпоса.
В письмах к Шиллеру, который в это время усердно и вдохновенно трудился над своим «Валленштейном», Гёте жаловался, что здесь в Веймаре его «продуктивное Я претерпело столько приятных и неприятных впечатлений, что и до сих пор никак не может овладеть собой»[1248]. Он хочет как можно скорее перебраться в Йену. Даже своего консультанта по вопросам изобразительного искусства Мейера, к тому времени поселившегося в его доме на Фрауэнплан, он не стал бы брать с собой, так как убедился на опыте, «что могу работать только в абсолютном одиночестве и что не только разговор, но даже и простое присутствие в доме любимых и уважаемых мною людей начисто перекрывает все мои поэтические родники»[1249].
Однако в последующие месяцы Гёте так и не покинет Веймар, а поскольку «поэтические родники» не бьют фонтаном, он на время погружается в раздумья о своеобразии своего творчества. В процессе «обмена идеями» с Шиллером он хочет прояснить для себя кое-какие вопросы.
Шиллер пишет ему, что всецело поглощен своим «Валленштейном», что в работе над трагедией, несмотря на авторскую отстраненность от действия, для него всегда есть «нечто весьма притягательное»[1250]. В ответном письме Гёте рассуждает о своем отношении к трагическому: «Я и в самом деле недостаточно знаю самого себя, чтобы определить, в состоянии ли я написать настоящую трагедию; я лишь попросту испытываю страх перед подобным предприятием и почти уверен, что и одна попытка такого рода могла бы разрушить меня»[1251]. В это время Гёте как раз ломает голову над тем, как ему помочь своему главному герою, Фаусту, пережить трагедию Гретхен; все в нем противится тому, чтобы завершить пьесу сценой в тюремном застенке. Шиллер выражает сомнение в том, что трагедия чужда Гёте «из-за ее патетической силы». Быть может, дело скорее в чисто внешних, технических требованиях? Так, например, по мнению Шиллера, композиция произведения требует строгой последовательности, что как раз и претит Гёте, поскольку его поэтическая натура «стремится выразить себя с гораздо большей естественностью». В Гёте преобладает не драматическое, а скорее эпическое настроение. Кроме того, трагический поэт всегда ориентирован на внешний эффект, на то впечатление, которое он производит на читателя, и это, как пишет Шиллер, «Вас стесняет»[1252]. Стало быть, Гёте противится не трагическому как таковому, а тем драматургическим требованиям, которые связаны с этим жанром.
Своим замечанием о собственном отношении к трагическому Гёте затронул принципиально важный аспект, а Шиллер, со своей стороны, поднял эту проблему на поэтологический уровень. Гёте это вполне устраивало: он ни в коей мере не настаивал на дальнейшем разборе его личного отношения к трагедии. Очевидно, это была одна из тех тем, на которые он готов был говорить лишь намеками – как мы помним, в одном из первых писем к Шиллеру он предупреждал, что в его характере неизменно присутствуют «некая тьма и колебания»[1253]. Избегая излишней прямоты, Гёте предлагает продолжить начатый еще до отъезда в Швейцарию разговор об особенностях литературных жанров. Эта тема не столь щекотлива, но вместе с тем вызывает у него огромный интерес. Особенно его волнует вопрос различения эпического и драматического. С новой силой эта проблема встала в связи с замыслом «Ахиллеиды», когда у Гёте появились сомнения, не лучше ли было этот сюжетный материал – смерть Ахилла – воплотить в драме, а не в эпосе, как он изначально планировал. Чтобы завязать разговор на тему литературных жанров, Гёте посылает другу черновой вариант статьи, в которой собраны его собственные размышления и рассуждения Шиллера на этот счет. Четверть века спустя он опубликует отредактированный текст под названием «Об эпической и драматической поэзии», указав в качестве авторов себя и Шиллера, поскольку все высказанные в нем идеи он воспринимал как результат совместного творчества.