В эти годы Шиллер в глазах Гёте достиг такого величия, что во второй части «Фауста» он увековечил память о друге в образе Геркулеса. «Про Геркулеса ты забыл?» – спрашивает Фауст Хирона в «Классической Вальпургиевой ночи», и тот отвечает:
Ты боль мою разбередил.
<…>
…моим земным очам
Предстал приравненный к богам.
Он явно сыном был монаршим
[1742].
Это прославление перекликается с наблюдением самого Гёте: «Шиллер <…> абсолютно верен своей возвышенной природе»[1743]. В одном из последних писем к Цельтеру Гёте даже упомянул о «сходстве с Христом», от рождения присущем Шиллеру: «все низменное, к чему он прикасался, он облагораживал своим прикосновением»[1744].
К этому же периоду относится достойный удивления эпизод с черепом Шиллера. Через двадцать лет после смерти, в 1826 году, его бренные останки должны были быть перенесены в княжескую усыпальницу. Череп Шиллера временно поместили в герцогскую библиотеку, откуда Гёте забрал его к себе домой, где он пролежал до конца 1827 года в его кабинете. Этот факт не может не удивлять уже хотя бы потому, что Гёте питал отвращение к любым проявлениям культа смерти. По его собственному признанию, «парады смерти» он терпеть не мог, но этот череп он терпел в непосредственной близости от себя. Более того, череп Шиллера вдохновил его на стихотворение. Сам Гёте никак не назвал написанные в этот период «терцины», однако Эккерман, ссылаясь на разговоры с ним, дал им подзаголовок «При созерцании черепа Шиллера». Начинается оно с описания костей и черепов, оказавшихся в одном «строгом склепе»[1745]. Здесь вперемешку собраны останки, быть может, никак не связанные между собой. Но вот взгляд поэта падает на тот самый череп, который, впрочем, в стихотворении осторожно назван «творением», однако все указывает на то, что речь идет именно о нем:
Святой сосуд, – оракула реченья! —
Я ль заслужил, чтоб ты был мне доставлен?
Сокровище украв из заточенья
Подобно тому, как, прикладывая к уху раковину, мы воображаем, будто слышим шум моря, медитирующий поэт при виде этого «творения», или «сосуда», т. е. этого особо значимого для него черепа мысленно переносится к иному морю, «в чьих струях ряд все высших видов явлен». Перед его внутренним взором разворачивается вся история природы с ее бесконечными метаморфозами. И, словно выброшенный на берег этой великой истории, лежит перед ним этот череп, и созерцающему его открывается истина:
Того из всех счастливым назову я,
Пред кем природа-бог разоблачает,
Как, плавя прах и в дух преобразуя,
Она созданье духа сохраняет.
Незадолго до своей собственной смерти Гёте, глядя на череп Шиллера, вновь выразил свою веру в нетленность «созданья духа». Однако и этот дух – это все еще природа, а именно «природа-бог».
Здесь нельзя не почувствовать интенсивность присутствия умершего друга в жизни Гёте, и поэтому вряд ли кому-то покажется странным, что с публикацией их переписки Гёте связывал очень большие надежды. «Это будет великий дар, – пишет он 30 октября 1824 года Цельтеру, – преподнесенный не только немцам, но и, пожалуй, всему человечеству. Два друга, из которых каждый постоянно подталкивают другого к новой ступени, всякий раз открывая ему свою душу. У меня это вызывает странное чувство, ибо я узнаю, каким был много лет назад»[1747].
Когда переписка наконец вышла в свет, реакция читателей была довольно сдержанной, а отзывы критиков – неоднозначными. Гёте пришлось признать, что эпоха, характер которой сложился в том числе под влиянием его самого и Шиллера, безвозвратно канула в прошлое, но в то же время она была недостаточно далека от современности, чтобы казаться чем-то ценным и значимым. В отношении к ней преобладало либо полемическое отмежевание, либо несколько безучастное восхищение героями тех лет. Так, например, Бёрне увидел в этой переписке блуждание «по проторенным дорогам эгоизма»[1748], тогда как Фарнхаген фон Энзе с благодарностью восприняла ее как подарок, «делающий жизнь несравненно богаче»[1749].
Гёте, впрочем, не стал впадать в уныние. Что поделаешь, времена изменились, и нынешняя эпоха не сильно в нем нуждается, однако не стоит робеть – и для его трудов снова настанут лучшие времена. Свою убежденность, устойчивую к разочарованиям, он высказал в письме к Цельтеру: «Молодые люди слишком рано пробуждаются, а затем их подхватывает вихрем времени. Богатство и быстрота – вот чему дивится мир и к чему стремится каждый. Железные дороги, ускоренные почты, пароходы и всевозможнейшие средства сообщения – вот чего ищут образованные люди, стремясь к чрезмерной просвещенности и в силу этого застревая в посредственности». После чего, как и во многих других письмах последних лет его жизни, следует упрямое отстаивание права быть таким, какой он есть: «Давай же по мере возможности придерживаться убеждений, в которых мы выросли. Мы и, быть может, еще немногие будем последними людьми эпохи, которая не так скоро повторится»[1750].
Карл Фридрих Цельтер, которому адресовано это знаменитое и часто цитируемое письмо, был каменщиком, владельцем строительного предприятия в Берлине и композитором, а после смерти Шиллера стал еще и лучшим другим Гёте. Его отличало поразительное жизнелюбие. Цельтер возглавлял одну из самых успешных строительных фирм в городе, превосходно владел мастерством каменщика, был главой многочисленного семейства, обладал большим состоянием и влиянием в городе, на окружающих производил впечатление человека надежного и решительного, говорил на берлинским диалекте и блистал природным остроумием, разбирался в людях, был умен и уверен в себе, а также честен до грубости. При всем этом мог быть нежным и тонко чувствующим – он с интересом улавливал едва ощущаемые движения души собеседника точно так же, как с интересом решал сложные математические задачи. Он любил музыку и изучал ее столь же добросовестно, как делал все, за что бы ни брался. Композиторскому искусству он учился у придворного композитора Карла Фридриха Кристиана Фаша, у которого брал уроки музыки Фридрих Великий. Летом он выходил из дома в три часа утра, чтобы пешком дойти до Потсдама, где жил Фаш, и к обеду вернуться на стройку в Берлин. С 1780-х годов он сочинял главным образом песни и произведения для хора, что дало повод некоторым недоброжелателям, в частности, Шлегелям, для насмешек над «музицирующим каменщиком». Однако глупые остроты завистников-интеллектуалов, не сумевших организовать свою жизнь, нисколько не смущали этого сильного духом человека. В 1791 году он принял деятельное участие в основании Певческой академии в Берлине, которая вскоре стала главным учреждением музыкального образования для третьего сословия и послужила примером для многочисленных певческих кружков и мужских хоровых объединений. Цельтер в немалой степени способствовал тому, что в XIX веке немцы стали еще и поющей нацией.
Цельтер был на десять лет моложе Гёте и поначалу восхищался поэтом издалека. Он положил на музыку некоторые его песни, чем заслужил искреннюю похвалу Гёте: «Если мои песни побудили Вас к сочинению мелодий, то я, пожалуй, могу сказать, что Ваши мелодии вдохновили меня на новые песни»[1751]. Восхищение переросло в сердечное почитание. Они наконец познакомились, чего желал и Гёте, и вскоре начали общаться все более доверительно, делясь друг с другом всеми повседневными радостями и заботами. Ни с кем другим в последние двадцать лет своей жизни Гёте не был столь безоглядно откровенен, как с Цельтером. Покровительственный тон с его стороны полностью исчез, и нередко, наоборот, Цельтер помогал другу делом и добрым советом. Богатый жизненный опыт не ожесточил его, он сохранил интерес к жизни, умел восхищаться и всегда был готов учиться новому. Он не был гением, но отличался удивительной добросовестностью – и как отец семейства, и как глава строительной фирмы, и как композитор и организатор музыкальной жизни, и как временный член городского правительства. Одним словом, он воплощал гётевский идеал человека: всегда занят делом и созидательным трудом, сосредоточен и в то же время многосторонен.