Скорей! Довольно рассуждений!
<…>
В забавах время проведем
Пред наступающим постом
И кутерьмою беспечальной
Наполним праздник карнавальный
[1703].
Как и следовало ожидать, праздник заканчивается инфляцией.
Фауст, впрочем, этого не ожидал. Саму идею Гёте, который какое-то время и сам участвовал в управлении государственными финансами, почерпнул у английского банка, совершившего революцию в финансовом мире, перейдя на новую систему денежных эквивалентов: отныне количество денег, находящихся в обращении, обосновывалось не только объемом золотых запасов и уже произведенной добавленной стоимостью, а ожиданиями в отношении производства добавленной стоимости в будущем, что должно было способствовать увеличению денежного оборота. В этом заключался и замысел Фауста – стимулировать производство за счет повышения денежного оборота. Однако вместо этого введение бумажных денег повлекло за собой безудержное потребление, продолжавшееся до тех пор, пока все не закончилось. В конечном итоге появляется «призрак благ бумажных»[1704] – инфляция. Только шут не поддается чарам этого современного колдовства: «Скажите, это деньги не на шутку?»[1705] – вопрошает он, держа в руках сомнительные бумажки, и тут же переводит их в реальные ценности, покупая дом и скот. «Переберусь сегодня ж на покой»[1706].
Это не единственный призрак современности, вызванный Фаустом и Мефистофелем. Придворным скучно, они хотят развлечений.
ФАУСТ:
Раз ты людей обогатил,
Они желают развлекаться
[1707].
А именно – увидеть Елену и Париса, насладиться театром теней. Однако и эта история заканчивается нехорошо.
Фауст просит Мефистофеля о помощи, и тот советует ему спуститься в царство Матерей. Что это за царство и кто такие Матери? Когда Эккерман спросил об этом Гёте, тот лишь сверкнул своими глазами громовержца и процитировал самого себя:
Да. Матери… Звучит необычайно
[1708].
Последующая сцена, впрочем, кое-что проясняет. Следуя за сценой с бумажными деньгами, она может рассматриваться как продолжение темы создания из ничего, пусть и другими средствами – не на бумаге, а в образах. Направляя Фауста к Матерям, Мефистофель посылает его во внутреннюю мастерскую его собственного воображения. Там, как и в случае с бумажными деньгами, из ничего можно сделать нечто, что другими людьми воспринимается как нечто реальное. Фауст, обращаясь к Мефистофелю:
Но предо мною ты, наоборот,
Услужливо распахиваешь двери
И посылаешь в капище пустот
[1709].
Фауст, перед которым стоит задача развлечь двор зрелищной комедией, должен прибегнуть к воображению, действующему в «капище пустот». Но насколько это позволяет нам говорить о сотворении из ничего? Пока все довольно неясно.
Однако давайте представим себе, что происходит, когда в игру вступает сила воображения, когда мы пытаемся мысленно представить себе каких-то людей или вообразить какие-то истории, и воображаемое порой становится настолько реальным, что одерживает верх над фактической действительностью. Французский писатель Оноре де Бальзак грозил тем, кто выводил его из себя: погодите же, мы еще повстречаемся с вами в моем следующем романе! Воображаемое может захватить власть даже в политической сфере, и тогда мы говорим о господстве идеологий. Впрочем, власть воображаемого может осуществляться и в далекой от политики повседневной жизни – и здесь Гёте наделяет Фауста проницательностью, позволяющей ему заглянуть в будущее и увидеть, какие формы это явление приняло в век массовых коммуникаций, когда каждый из нас значительную часть своей жизни проводит не в «первой» реальности, а в воображаемом мире или в реальности, пронизанной воображением. Мир – это почти только то, что представляется человеку.
Итак, Фауст учится у Мефистофеля применять магию воображения. Он устраивает для придворного общества представление, показывая «с духами картину», в центре которой – похищение Елены. Проблема лишь в том, что в итоге он околдовывает и себя самого, поэтому уже не может отделить фактическую реальность от воображаемой. С возгласом «Узнав ее, нельзя с ней разлучиться!»[1710] он пытается обнять воображаемую Елену. С одной стороны, в том, что здесь происходит, нет ничего необычного: Фауст пытается обнять Елену, как если бы она была героиней фильма, что, разумеется, никак не может увенчаться успехом. С другой стороны, эта сцена крайне интересна с точки зрения теории массмедиа, так как позволяет увидеть, насколько расплывчат онтологический статус медийной действительности, где нельзя с определенностью сказать, в каких именно сферах между бытием и небытием существуют такие фигура, как Елена или, если говорить о современных персонажах, например, Мадонна.
Мефистофель, желая излечить Фауста от «философского угара» воображения, помогает ему окунуться в другие, более современные формы воображаемого. Это становится очевидно в том числе и в сцене войны.
В условиях экономического кризиса, вызванного инфляцией, империя грозит развалиться на части. Обостряются внутренние и внешние противоречия. Начинается война. Мефистофель реагирует на это крайне лаконичным и циничным замечанием: «Война, торговля и пиратство – // Три вида сущности одной»[1711]. Фауст с Мефистофелем выступают в роли советников и помощников императора, которому приходится защищаться от враждебного императора. Они оказывают ему неоценимые услуги в качестве специалистов по созданию фантомов, созывая армию призраков, которая, словно фата-моргана, обрушивается на противника и обращает его бегство. В этом вполне можно увидеть аллегорию эффективной военной пропаганды, медийную фальсификацию фактов. Ведение войны с помощью картинок в СМИ – еще одно смелое предвидение Гёте.
О какой бы деятельности Фауста ни шла речь, Мефистофель, как уже говорилось ранее, везде играет роль подстрекателя. В этом смысле драма Гёте – это, наряду с прочими многочисленными смыслами и значениями, гимн созидательной активности, которая рождается из стремлений, противоположных метафизической потребности, и из интереса к земной жизни и в финале пьесы одерживает победу: «Чья жизнь в стремлениях прошла, // Того спасти мы можем»[1712]. И все же безусловно добродетельной эту активность назвать нельзя, поскольку у ее истоков стоит Мефистофель. Фигура Мефистофеля воплощает не только мотивирующий аспект отрицания и ничем не сдерживаемое погружение в земную жизнь, но и роковые последствия этой активности. В другом месте эту мефистофелевскую компоненту в человеческой деятельности Гёте описал так: «Тот, кто действует, всегда лишен совести, совесть есть лишь у того, кто созерцает»[1713].
В последнем акте Фауст – успешный предприниматель и землевладелец – хочет объединить свои угодья, но на его земле обнаруживается небольшая часовня и хижина Филемона и Бавкиды. «Они – бельмо в глазу моем», – досадует Фауст, и стоит ему это сказать, как тут же появляются помощники Мефистофеля, чтобы силой устранить любые помехи на пути к землеустроению. Часовня и хижина объяты пожаром, старики гибнут. Может ли деятельное стремление Фауста служить ему оправданием? Снимает ли с него вину фраза из «Пролога на небе»: «Кто ищет, вынужден блуждать»[1714]? Нет. Фауста раздражает крошечный участок, не принадлежащий ему среди его огромных владений. Этот клочок земли, не желающий подчиняться его стремлению к абсолютному господству, не дает ему покоя. И чем сильнее это стремление, тем сильнее злит его неповиновение. «Что мне владычество мое? // Я сам на тот участок зарюсь»[1715]. Фаусту надоело быть справедливым, он готов «плюнуть на правосудье» и потому приказывает Мефистофелю: «Переселяй их со двора!»[1716] Мефистофель «пронзительно свищет», и на сцене появляются его подельники, которые сжигают Филемона и Бавкиду. Страшная сцена пожара – возможно, именно на нее ссылается Поль Целан в своей «Фуге смерти»: несущий смерть Фауст и есть не кто иной, как господин из Германии, который «встает перед домом и блещут созвездья он свищет своим волкодавам // он высвистывает <…> пусть роют могилу в земле»[1717].