Так совпало, что когда в ноябре 1812 года Гёте размышлял об отвращении к жизни, пережитом им лично и в то же время отражавшем особенности современной ему эпохи, он получил от своего друга Цельтера известие о самоубийстве его приемного сына. Цельтер был в отчаянии и с большим трудом пережил эту утрату. Так переплелись прошлое и настоящее, рассказанное время и время рассказа.
В теме религии прошлое снова пересеклось с настоящим. Гёте в своем жизнеописании неоднократно обращается к этой теме, причем не только тогда, когда речь идет о роли религии в те или иные периоды его жизни, но и тогда, когда нынешнего Гёте волнуют и заставляют задуматься определенные религиозные вопросы. Так, например, в 1811 году он вел долгие, обстоятельные беседы со своим новым другом Сюльпицем Буассере, коллекционером старонемецкой живописи и пламенным католиком, о духовном мире католической церкви, что, в свою очередь, побудило его прочесть трактат Шатобриана «Гений христианства». По прочтении этой книги у него сложилось более доброжелательное отношение к культовой стороне католицизма. Критику скудности протестантизма – «на долю протестанта приходится слишком мало таинств»[1489] – и апологию жизни в лоне католической церкви он помещает в главу о лейпцигском периоде своей жизни, где им, казалось бы, совершенно не место. Но, как бы то ни было, эти рассуждения позволяют ему высказать то, что он хочет сказать о религии и повседневной религиозной жизни уже в нынешнее время: если уж религия, то выразительная, яркая, торжественная, с таинствами, имеющими непосредственное отношение к жизни человека.
На время написания «Поэзии и правды» приходится и спор со старым другом Якоби, заставивший Гёте еще раз прояснить для себя свое отношение к религии. Эти размышления также нашли отражение в автобиографии.
Якоби отослал Гёте свой трактат «О божественных вещах и их откровении», где доказывал идею о том, что бога ни при каких условиях невозможно познать из природы. «Человек обнаруживает Бога благодаря тому, что духом он возносится над природой»[1490], – пишет Якоби. Эта идея была диаметрально противоположна позиции Гёте, которому даже казалось, что его друг написал эту работу в опровержение его собственных взглядов. Разозленный этим выпадом, он пишет Кнебелю – еще одному своему давнишнему другу: «Кому не взять в толк, что дух и материя, душа и тело <…> суть неотъемлемые парные составляющие Вселенной и будут ими и впредь, <…> кому не дотянуться умом до этой идеи, тот, по всей видимости, уже давно <…> разучился думать»[1491]. Якоби, пишет он дальше, на протяжении многих лет мучил его своими религиозными вопросами, и сам виноват в том, что теперь «его седая голова бесславно теряет рассудок»[1492].
Последний раз Якоби был в гостях у Гёте в 1805 году, вскоре после смерти Шиллера. С тех пор они не встречались. Когда первое возмущение благочестивым трактатом Якоби улеглось, Гёте написал ему дружелюбное письмо, где коротко и четко сформулировал свое отношение к религии. «Что до меня, – пишет он Якоби в начале 1813 года, – то я, при многогранности моего существа, не могу держаться одного способа мыслить; как поэт и художник я политеист, но как естествоиспытатель – пантеист, причем и то, и другое со всей решительностью. Если же я испытываю потребность в Боге для своей личности, как этический человек, то и здесь нахожу искомое»[1493]. В посмертно изданных «Максимах» это превращается в краткую формулу:
Изучая природу,
Мы – пантеисты,
В поэзии – политеисты,
По этому критерию Гёте распределяет описания своего отношения к религиозным вещам и в своей автобиографии. Он рассказывает, как еще мальчиком, в самом раннем детстве, пришел к пантеистическому восприятию природы, как его вдохновлял античный пантеон – политеизм, и как затем строгий единый бог Ветхого Завета – монотеизм – стал для него воплощением морального закона.
В одном из писем к Цельтеру Гёте делится своими размышлениями о том, что любое повествование о прошлом «несет в себе что-то от духа эпохи, в которую оно было написано»[1495]. Описываемое прошлое перекликается с настоящим там, где речь идет о мироощущении и настроении, в частности, как мы уже видели, в размышлениях об отвращении к жизни, а также о религиозных вещах. В сфере политики и истории тоже находятся свои аналогии.
Первые три книги «Поэзии и правды» Гёте писал в неспокойное время. В 1811 году, когда Наполеон достиг вершины своего могущества в Европе, а Гёте после встречи с ним гордо носил орден Почетного легиона, была написана первая часть автобиографии, содержавшая воспоминания о детстве в старой империи. Вторая часть, посвященная лейпцигскому и страсбургскому периодам и зезенгеймской идиллии, создавалась тогда, когда Европа, затаив дыхание, следила за наполеоновским походом на Россию, и вышла в свет после великого провала. Третья часть, где речь идет о создании «Гёца» и «Вертера», была написана в 1813 году, когда объединившаяся Европа наконец одержала победу над Бонапартом, а в Германии начали пробуждаться новые силы национального движения. Когда в начале лета 1814 года этот том вышел в печать, Наполеон уже был сослан на Эльбу.
В год, когда могущество Бонапарта в Европе достигает своей вершины, а старая империя уходит в небытие, Гёте описывает величественную церемонию коронации кайзера, которую он маленьким мальчиком видел своими глазами во Франкфурте. Этот мир исчез так же, как и мир первой юношеской любви, но продолжает жить в воспоминаниях, в ореоле сказочной красоты. Впрочем, в повествовании Гёте присутствует и некоторая доля иронии: ведь в конечном итоге первая любовь – его первая Гретхен – не стала любовью на всю жизнь, да и старая империя была далека от идеала. Это особенно хорошо видно из рассказа о времени, когда Гёте служил в имперском суде в Вецларе. Здесь он старается передать читателю собственное ощущение того, что прежний порядок уже давно изжил себя, находясь в «чудовищном состоянии насквозь больного тела, в котором разве что чудом еще теплилась жизнь»[1496]. В этом среди прочего нашло отражение неприятие Гёте исторической сентиментальности романтиков – патриотов, испытывавших ностальгию по старой империи.
В то время, когда жители Веймара и других немецких городов стонали под гнетом расквартированной в их домах французской армии, Гёте записывает свои воспоминания о том, как много лет назад его родители тоже были вынуждены разместить в своем доме на Хиршграбен французов, о недовольстве своего отца и радости его самого – мальчика, перед которым это вторжение открыло дверь в мир театра. Этот раздел «Поэзии и правды» – признание в любви к французской культуре, сделанное в тот момент, когда антифранцузские настроения повсюду только усиливались.
Третья часть, где повествуется о юношеском периоде «Бури и натиска», содержит в себе завуалированный комментарий к освободительным войнам. «Эстетическое чувство, объединившись с юношеской отвагой, рванулось вперед», – так пишет Гёте о “Буре и натиске” с позиций сегодняшнего дня, – отсюда зародился наполовину воображаемый, наполовину подлинный мир действий и противодействий, в котором нам позднее довелось столкнуться с самыми беспардонными наушничеством и травлей»[1497].
Тогда, как и сейчас, в подобного рода освободительном движении он видит лишь подражательную и празднословную экзальтацию со стороны школьных учителей и газетных писак, а не реальную жизненную силу. Точно так же он относится и к патриотизму, отталкивающему своим фразерством и абстрактной бессодержательностью. После поражения Пруссии в июле 1807 году он писал об этом Цельтеру: «Но когда люди скулят о том, что якобы все погибло, о чем в Германии никто и не слыхал, а тем паче не беспокоился, мне приходится скрывать свою досаду, чтобы не прослыть эгоистом»[1498].