С ощущением начала нового этапа в жизни связано и гётевское аутодафе. В первые два воскресенья в июле 1797 года Гёте сжег бóльшую часть писем, полученных им до 1792 года. Шиллеру, за несколько до этого назначенному душеприказчиком, он об этом ничего не сказал. Слишком личные и кое-какие служебные послания, по всей видимости, не должны были попасться на глаза никому, включая самого близкого друга.
Снова Гёте возвращался к «Фаусту» в момент «сбрасывания кожи» и подведения итогов. Однако на этот раз он не был охвачен нетерпением довести наконец до ума это строптивое произведение; скорее, пребывая в элегическом настроении, Гёте искал встречи с собственным прошлым и историей своей одержимости. Об этом недвусмысленно говорится в стансах «Посвящение». Стихотворение должно было быть предпослано трагедии и возникло как раз в эти дни, т. е. в момент возвращения утраченного прошлого и прощания с ним:
Вы снова здесь, изменчивые тени,
Меня тревожившие с давних пор,
Найдется ль наконец вам воплощенье,
Или остыл мой молодой задор?
Но вы, как дым, надвинулись, виденья,
Туманом мне застлавши кругозор;
Ловлю дыханье ваше грудью всею
И возле вас душою молодею
[1222].
Стихотворение названо «Посвящение». Но кому именно оно посвящено? Будущим благосклонным читателям? Вряд ли. Гёте здесь напрямую обращается ко всему выдуманному миру персонажей, населяющих трагедию. «Вы снова здесь, изменчивые тени!» Куда они его ведут? В удивительное царство того исчезнувшего мира, из которого возникли первые наброски и были написаны первые сцены к «Фаусту»? Не только. Этот придуманный мир воскрешает в памяти реальный мир той поры, «прошлого картины», когда Гёте читал вслух и обсуждал со своими друзьями и возлюбленными первые тексты к «Фаусту». Их круг распался – кто-то умер, как сестра Корнелия или друг Мерк, кто-то жил поблизости, но отдалился духовно, как Гердер, а кого-то он давно потерял из виду, как Ленца.
Им не услышать следующих песен,
Кому я предыдущие читал.
Распался круг, который был так тесен,
Шум первых одобрений отзвучал
[1223].
Рождающееся под его пером произведение когда-то принадлежало кругу друзей, там его исконное место. Теперь же друзей заменила анонимная публика. «Непосвященных голос легковесен, // И, признаюсь, мне страшно их похвал…»[1224] Означает ли это, что посвящение адресовано тому распавшемуся и ушедшему в небытие кругу прежних спутников жизни, которым это произведение тоже напомнит времена юности, и, кто знает, быть может, старая компания соберется вновь? Но и она уже успела стать вымыслом, подобно самой трагедии. В последней строфе происходит неожиданный поворот. Если та прошлая реальность, в какой возник «Фауст», исчезла, а значит, тоже стала плодом воображения, то с пьесой происходит обратное: здесь все начинается с вымысла, но стоит погрузиться в чтение, как она затягивает в свои сети и становится все более реальной. Что прежде было реальным, становится призрачным, а призраки становятся реальностью:
Я в трепете, томленье миновало,
Я слезы лью, и тает лед во мне.
Насущное отходит вдаль, а давность,
Приблизившись, приобретает явность
[1225].
По всей видимости, речь идет о двойном посвящении – бывшим товарищам, исчезнувшим из его жизни, и тем «неясным образам» трагедии, что постепенно проникают в реальность.
Итак, в эти недели лета 1797 года, когда далекое становится близким, Гёте работает над порталами, открывающими вход в воображаемый мир «Фауста». За «Посвящением» следует «Театральное вступление», а за ним – «Пролог на небе». Всего три портала, и каждый открывает доступ в особое духовное пространство. В «Посвящении» мы видим камерное действо, разыгрывающееся между воспоминаниями и туманными образами произведения; в «Театральном вступлении» речь идет о пьесе для театральных подмостков, которые символизируют этот земной мир и где на кон поставлены в том числе и деньги, – здесь Гёте говорит как театральный интендант. Что же касается «Пролога на небе», то здесь взгляд устремлен сверху вниз – с небесной вышины на мировую сцену и на Фауста, который, как в испанском барокко, оказывается между богом и чертом.
В эти значимые недели до отъезда «Фауст» открывается Гёте в разных измерениях, благодаря чему трагедия видится ему еще более объемной, чем прежде, но и гораздо более запутанной. Это повергает его в состояние творческого беспокойства; ему кажется, из-под его пера выходит монстр – нечто среднее между сценической драмой и пьесой для чтения, народным театром и средневековой мистерией, балаганом и метафизикой. У Гёте голова идет кругом, и он обращается за помощью к Шиллеру, который всегда сохраняет холодную ясность ума: «И все же я хотел бы теперь, чтобы Вы были так добры обдумать все это в одну из бессонных ночей и изложить мне Ваши требования ко всему произведению в целом и, таким образом, в качестве истинного пророка рассказали и истолковали мне мои сновидения»[1226].
Гёте в роли фараона, видящего вещие сны о судьбах всего мира, и Шиллер в роли Иосифа, толкующего его сновидения. Шиллер понимает, что он только выиграет от подобного распределения ролей, а поскольку и так страдает бессонницей, спешит помочь другу своими дельными советами. Фауст, пишет он, воплощает в себе «двойственность человеческой природы», место человека между богом и зверем, если угодно, ошибку природы, ибо напоминает о «тщетном стремлении соединить в человеке божественное и природное начала». Для Шиллера отсюда следует, что фабула трагедии либо станет «яркой и бесформенной», одним словом, балаганной, либо, наоборот, иссякнет в пафосной абстракции. И той, и другой крайности необходимо избежать: жизнь, безусловно, следует изобразить достоверно и ярко, но это изображение должно служить «некой рациональной идее»[1227]. Поэтому лучше всего, если Фауст предстанет не только как ученый и совратитель, но будет введен «в сферу дея тельной жизни»[1228]. Как известно, Гёте последовал этому совету и во второй части отправил Фауста путешествовать по свету.
Гёте поражен тому, какое множество идей относительно трагедии посещает его перед самым отъездом. «Теперь нужен лишь один спокойный месяц, и тогда, ко всеобщему изумлению и ужасу, произведение внезапно появится из-под земли, точно большое семейство грибов. Если из моего путешествия ничего не выйдет, то я возложу все мои упования на этот фарс»[1229].
Свои истории о Фаусте он называет фарсом – что ж, на это стоит обратить внимание. Что касается «путешествия», то оно все же состоялось, несмотря на то что день отъезда неоднократно откладывался из-за напряженной военно-политической ситуации. Наконец Гёте готов отправиться в путь, и Фауст снова отходит в тень. 5 июля 1797 Гёте пишет Шиллеру: «“Фауст” на время был отложен в сторону; южные воспоминания на какой-то период оттеснили северные фантомы»[1230].
Посреди приготовления к путешествию Гёте получил от Шиллера два стихотворения без указания автора с просьбой дать им свою оценку. Речь шла о гимне Фридриха Гёльдерлина «К эфиру» и его же элегии «Странник». Эти два стихотворения Гёльдерлин послал Шиллеру для публикации в «Альманахе муз». Он восхищался Шиллером, а тот, в свою очередь, высоко ценил своего молодого земляка. Гёте же до сих пор не обращал никакого внимания на Гёльдерлина, несмотря на то что этот внешне очень привлекательный молодой человек провел в Йене несколько месяцев. Они даже встречались зимой 1794–1795 года в доме Шиллера, хотя вряд ли можно назвать настоящей встречей это случайное и ни к чему не приведшее пересечение. Гёльдерлин ждал Шиллера в гостиной его дома и от волнения не обратил внимания на незнакомца, находившегося в той же комнате. Этим незнакомцем и был Гёте. «Да поможет мне небо, – писал после этого Гёльдерлин одному из своих друзей, – исправить <…> это свое невезение, когда я приеду в Веймар»[1231]. Однако впоследствии Гёльдерлина не покидало чувство, что исправить эту досадную неловкость ему так и не удалось, ибо Гёте всегда был с ним сдержан и холоден.