Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Скоро и нас снесут, — вздохнула тетя Люся, — а ведь в этом доме ты родилась. Пока «скорая помощь» приехала, ты уже «уа», «уа». Мне тогда четырнадцать лет было, гляжу, все любопытно…

Тетя Люся накормила Людмилу, напоила чаем с вишневым вареньем. Уложила в постель, а сама все говорила, рассказывала.

— Как мы до войны жили! Семья большая, дружная. Тарас, отец твой, самый старшой. Со службы пришел — молодую привел. А она ничего делать не умеет. Целыми днями у окна сидит, семечки лускает, его с работы ждет. Не показалась она нам… Гордая. Но что делать? Брат ее любит, а мы брата. Скоро и ты родилась. У нас в роду все черные, а ты беленькая, как куколка. В лавке такие куклы продавались до войны. На кнопку нажмешь: «уа» кричит. Нежили тебя, как могли, одна ведь в семье малышка. Я, бывало, косички тебе заплету, рядом с куклой посажу: которая живая? А тут война. Оккупация. Первый год еще туда-сюда, запаслись кое-чем. А на второй год хоть зубы на полку. Ну, твоя мать и пошла по деревням — тряпки на хлеб менять. Тебя с собой взяла. Как я ни уговаривала: оставь Милу, я за ней пригляжу. Не послушалась. Через неделю возвращается — одна. «А Мила где же?» — «У хороших людей оставила». — «Как оставила? Бросила, что ли?» — «Не бросила, а оставила. Корова у них, молочком отпоят…» Ну, ладно, может, и к лучшему. Только смотрим: месяц проходит, другой, не идет мать за дочкой… — Тетя Люся вдруг остановилась: — Да что это я? Зачем я тебе все рассказываю? О родной-то матери. Сколько лет прошло… Жива хоть?

— Жива. Но мы уже давно живем врозь. У нее другая семья. Муж, дети. Я в интернате жила. Так что рассказывай все.

Но прежде чем продолжить рассказ, тетя Люся достала из ящика стола альбом с фотографиями.

— Видишь, какая ты в детстве была? Кудрявенькая. Так уж я тебя любила! Души не чаяла. Пристала к твоей матери. Где, дескать, оставила? Сама за ней схожу. Молчит, не признается. А потом совсем куда-то исчезла. Ну, что тут делать? Где тебя искать? Подружка у меня была. Оксана. Моя ровесница. Давай я ее уговаривать: «Пойдем Милу искать. Может, и найдем?» Мама в слезы: «Куда вы, девоньки? Молодые, неразумные. Фашисты кругом, надругаются, изнасильничают». — «Да брось ты, мама! Ничего с нами не случится». Уговорили. Мама нам на дорогу сухарей дала, отправила: внучку ведь тоже жалко. Ну, пошли. По деревням ходим, расспрашиваем: «Не проходила тут женщина с девочкой? Девочка, как кукла — кудрявенькая». — «Нет, говорят, не проходила». Все же в одной деревне прослышали: «У Марьи Краснухи была. Девчонку оставила». Мы к Марье. Смотрим: у Марьи той не то что коровы, куренка в хозяйстве нет. Своих голопузиков семеро. На печке сидят, есть просят.

— Заходила к вам женщина с ребенком?

— Заходила, — говорит Марья, — городская такая, губы крашеные. Попросила девочку приглядеть, пока она в соседнюю деревню за хлебом сходит. Дескать, и нам принесет. Пусть девочка поночует одну ночку. Я и согласилась. А оно, вон как вышло. Не пришла городская-то за девочкой. Бросила. Ну, кормила, пока картошка была да мякины на донышке. А потом и своим стало нечего есть. Тут немцы на подводах по селу едут, беспризорных детей собирают. Дескать, в госпиталь. Я и отдала. А что было делать?

Отправились мы с Оксанкой госпиталь тот искать. Спрашиваем, а над нами люди смеются: какой госпиталь? В госпиталях только раненых держат и то своих. А тут русский ребенок. Обманули вас. В детприюте надо искать. Сказывают, в Сосновке детский приют. Пошла Сосновку шукать. А страшно. Кругом — гыр, гыр, гыр — немцы балакают. Пристают: куда, паненки, идете? Партизан ищете? Мы с Оксанкой — деру. Еле убежали.

Тетя Люся опять замолчала. Сидела, чуть покачиваясь и закрыв глаза, а по щекам слезы. Людмила не хотела ее тревожить и тоже молчала. Тихо стало в доме, лишь где-то в сенях жалобно мяукала кошка — просилась на волю.

Тетя Люся прошла в сени, выпустила кошку на улицу. Вернулась, немного успокоившись.

— Ну, нашли мы тот приют. Два длиннющих барака с разбитыми окнами. А на дворе уже снежок порхает. Мы к начальнику. Наш, русский, как сейчас помню — Магнолин Юрий Абрамович. Морда рябая, вся в оспинах, и руки волосатые, как у медведя.

— У вас Овчаренко Людмила?

— А я почем знаю? — отвечает. — Много тут всяких — подкинутых.

В ногах ползали. «Дяденька, ты такой красивенький». Все же упросили его, чтоб он в барак нас впустил — поглядеть только. Зашли в барак. Батюшки! Детей штук двести. Плачут, дерутся. Гвалт, как на базаре. Пол цементный, в разбитые окна ветер дует. Кашель стоит неимоверный. Как увидели нас детишки, ручонки тянут — дай, дай! Неизвестно, чего просят, просто — дай! Глаза у всех голодные. Я среди них бегаю, тебя ищу. Нигде нет. В один угол, в другой — ну нигде. А они — дай! За ноги ловят, цепляются. И вдруг вижу: ты! Сидишь голой попкой на холодном цементе. Ножки кривые колесом, а живот, как арбуз, большой. Сидишь и молчишь. Глаза, как у волчонка. Меня не узнаешь. Я кинулась: «Милочка, ты?» Давай целовать, обнимать. Скажи хоть словечко! А ты: «Танька у Маньки украла макуху». Какая Танька? Какая Манька? Ты меня-то узнаешь? Люся я, тетя Люся твоя. Помнишь, как мы с тобой в куклы играли? Кукла твоя, на живот нажмешь, «уа» кричит. Ясынька ты моя, ненаглядная. А ты, знай, твердишь: «Танька у Маньки украла макуху». Ну, ладно, главное, что нашли. Мы опять к начальнику. «Отдайте девчонку». — «А что я за это буду иметь? Гоните мне сотню яиц и килограмм сала». — «Дяденька, побойтесь бога, где мы сала возьмем, сами два дня не евши». — «Тогда проваливайте отсюда, а то я и вас в приемник заберу». Что делать? Старушка там работала. Баба Ксеня. Махонькая такая. Увидела, что мы за бараком в бурьяне прячемся, присоветовала: «Добром дите все равно не отдадут. А вы его украдите. Кто их тут стережет? Кому они нужны?»

Дождались мы ночи. Дверь в бараке на замке. Оксанка шепчет: лезь в окно, я постерегу. Ну, влезла. Платьем за гвоздь зацепилась. А в темноте и совсем растерялась: не могу тебя найти со страху. Ползаю, зову: «Мила, Мила!» Не откликаешься. Потом на чью-то ногу в темноте наступила, слышу, бормочет кто-то: «Танька у Маньки украла макуху». Ага, думаю, ты. Схватила в охапку — и к окну. А ты дерешься, в окно не лезешь. Шепчу Оксанке: «Тяни!» — «Да как ее тянуть? Руки, боюсь, оторвутся…»

Людмила лежала, слушала взволнованный голос тети Люси, и горько было у нее на душе. Не себя она жалела. Что она тогда понимала? Пять лет — совсем несмышленыш. А вот Люся… Сама еще ребенок, и такая отвага, такое самопожертвование. Жизнью своей рисковала. А мать? Где была в эти дни мать? И почему уже после войны она никогда даже не напомнила ей о тете Люсе? Боялась, что все раскроется? И она все узнает? Или просто хотела изгнать из памяти прошлое? Трудно было во все это поверить, но так горячо, так искренне рассказывала тетя Люся.

— Выволокли мы тебя из барака. Бежим. Бомбежка началась. Мы в какую-то воронку забились. Прожекторы как полоснут, осветили все. Оксанка как закричит: «Ой, не ту украли! Та беленькая была, а эта черная, как грачонок». Испугалась я, может, вправду, не ту. Давай спрашивать: «Тебя как зовут, девочка?» А ты как немая. Твердишь дурком: «Танька у Маньки украла макуху». И все. Дома, когда принесли, еще целый год не разговаривала. Думали уж, совсем глупой стала.

— Ну, а мать? — спросила Людмила, когда тетя Люся замолчала.

— Сыскалась. После войны уже. Говорит: на торфоразработках работала. На торфоразработках, а руки белые, нужные…

Тетя Люся сидела на краешке кровати и вспоминала, вспоминала. И Людмила чувствовала, как забытая нежность заполняет ее душу, льется через край. Может быть, вот эта заполненная нежностью и жалостью душа и выливается из глаз светлыми, очищающими слезами? Ведь помнила она, не могла не помнить худенькую голенастую девчушку, которую так странно нужно было называть тетей, помнила, как эта тетя целыми днями возилась с ней, кормила, поила подслащенной сахарином водичкой, таскала на карпушках. Помнила, а потом забыла? Имела ли она право такое забыть? И помнила, конечно, как все старалась что-то сказать ей ласковое, а выходило одно: «Танька у Маньки украла макуху». Как во сне, из далекого далека всплыл в ее памяти деревянный барак с холодным каменным полом, а в самом его углу Танька и Манька — две сестрички, обе пучеглазые, в веснушках. Манька была тихоней, зато Танька — огонь. Она и в самом деле все крала. И не только еду. Однажды, когда Манька спала, она стащила у нее синюю кофту. А Манька плакала, уткнувшись лицом в подол рваной рубашонки, да так, плача, и умерла. Упала головой на каменный пол и покатилась. Девочки подбежали: что с тобой? А Манька лежит неподвижно, только кровавая пена изо рта — пузырями.

62
{"b":"849315","o":1}