– Как же отсюда выбраться?
Да, ладно, не в Алёшкиной невесте и не в грязи дело.
Четвёрка весёлых ребят посовещалась и говорит:
– А что, дядя Треков, поиграем в капусту?
Дядя Треков крякнул через маленький рот, потом попытался надуть впалые тощие щёки, и ещё больше стал походить на грушу.
С этой минуты и начался сон… Или бред… Алёшка до конца, как я понял, не выдержал, сбежал, а я то ли покрепче, то ли любопытнее оказался. Да и бежать мне не к кому.
Получив согласие от дяди Трекова, ребята разделись, выскочили босиком и нагишом в грязь, побегали по полю и остановились на небольшой проплешине, где капуста почти не росла из-за слякоти. Встали в кружок, но в шагах двух друг от друга, запели что-то бодрое и в такт песни стали топтаться на месте.
«И это развлечение?» – подумал я тогда с презрением, глядя как под их ногами земля разжижается, расступается, а они погружаются в неё.
Минут через десять-пятнадцать они уже по колено…
Топчутся и поют…
А дядя Треков в это время наносил на лицо грим: чёрный на одну сторону, белый – на другую, а красным оконтурил глазницы. Клоун, но страшновато. Откуда только краску взял?
Дело к вечеру, а они всё топчутся. По пояс уже провалились. Поют и смеются.
Дядя же Треков стал разрастаться головой до размера метеорологического зонда, но раскрашенного; и закачался на тонкой шее. И так вот, качая головой-шаром, определился дядя между бараком и теми четырьмя, что в землю уходили, и тоже стал топтаться.
Тут-то, кажется, Алёшка не выдержал:
– Я пока в город. У меня месяц пред медовый!
Засмеялся, переобулся и ушёл, прыгая с одного сухого островка на другой.
Вот и ночь наступила.
А ребята по плечи уже. Гогочут, на меня глазами косят – не повернуться им уже. На мою просьбу остановиться, отвечают:
– Не мешай! Мы ещё не созрели!
К дяде я не подходил – страшно! Голова его всё распухает, туловище уменьшается или тоже в землю втаптывается, а шея всё длиннее и тоньше.
В бараке темно и сыро. Заснул я с головной болью.
Проснулся. Утро ясное, ветерок тёплый с юга подул.
Я вспомнил вчерашнее, выскочил из барака. Волосы мои замёрзли от увиденного.
В шагах пяти от меня почти трёхметровая в диаметре, будто пустая голова дяди Трекова. Ветер клонит её к земле, раскачивает. Выкрашенная чёрным половина лица отощала, провалилась, только височная кость на полметра выперла в сторону, отчего глаз казался приклеенным. А вторая половина лица – порозовевшая, сдобненькая такая, глаз заплывший, – смеялась.
– У-у!.. – по-волчьи приветствовала меня голова дяди Трекова.
Я её сторонкой-сторонкой. Думаю, вот-вот его шея, ставшая не толще карандаша, оборвётся.
По полу капустному бродит, вижу, птица странная: сверху как журавль, а снизу ноги верблюжьи. Ходит она, клювом в кочаны капустные долбит. Ударит, посмотрит искоса одним глазом, и к следующему.
И вижу, ещё пяток её шагов и клевков, как она до голов ребят доберётся.
– Кыш ты! – заорал я вне себя, бросаясь птице наперерез.
Она удивилась, отвернулась и по-собачьи ногой на меня землёй швырнула.
– Правильно,– сказала одна голова.
– Молодец! – подтвердила другая.
А третья приказала:
– Гони её! Мы зреем, а она мешает.
– Вы вылезать собираетесь? – закричал я и на них.
– Зачем? – отозвалась первая голова, рыская по мне глазами.
– Нам и так хорошо! – похвалилась вторая голова.
– Мы дозреваем, неужели не видишь? – возмутилась третья голова и фыркнула.
Четвёртая молчала. Она уже и на голову не походила, как мне представлялось. Этот участник игры в капусту по уши провалился, одно лицо небу подставил. Муха по его лицу ползает, а он её, гримасничая, сгоняет.
Помог я ему, прогнал муху и других, налетевших к теплу насекомых. Отодрал от барака увесистую палку, чтобы птицу не подпускать. А она так и норовит кому-нибудь из ребят по голове длинным твёрдым клювом садануть.
Весь день я кружил вокруг играющих. Площадку вытоптал, а солнце и ветер подсушили и уплотнили её.
Опять спал. Мёртвым сном.
Утром проснулся с мыслью откопать ребят. Это же уму непостижимо играть в такие игры! Мало нам вина, наркотиков, токсичных зелий, так игры ещё такие вот появились!
Проснулся и слышу – скрипит что-то с повизгиванием.
Оказалось, это голова дяди Трекова, облупившаяся, серая, на шее-ниточке как на вертлюге болтается, скрипит. Скрипит под ветром и в пыль потихонечку рассыпается.
Ребята…
Их головы – одни посмертные маски на утоптанной мной площадке. Высохли, глаза помутнели, остановились. На лицах трещины. Ветер дует, сглаживает их черты.
Сижу рядом с ними и плачу.
Появился бригадир местный.
– О! Капусту убирать пора! – говорит с энтузиазмом. – А где народ?
– Вот что от них осталось, – показал я на четыре кочана капусты. – Я тут один в живых остался…
– Ага! – приуныл, было, бригадир. И уже живее добавил: – Не один. Ещё кто-то остался.
Смотрю, и правда. Алёшка в громадных резиновых сапогах напрямую по полю идёт, а начищенные до блеска ботинки в руках несёт.
– Привет, чудик! Ты так здесь три дня и просидел?
Я ему начал рассказывать про птицу странную, про рассыпавшуюся в прах голову дяди Трекова, про кочаны капусты на месте зарывшихся в землю ребят, а он:
– Совсем ты здесь ошалел. Один-то… Они же все со мной на одной электричке в город уехали.
Не стал я с Алёшкой спорить. Он женится. Для него сейчас всё – розовый туман.
А то, что было, то было!
Ни дядя Треков, ни те четверо ребят на уборку капусты не вернулись.
Да и на работе, когда я вернулся с уборки капусты, никогда ни кого из них встречал…
Значит – было!
КАМНИ
Пятого апреля в одиннадцать часов пятьдесят пять минут, когда все уже собрались пойти в столовую на обед, лаборатория вздрогнула от отчаянно-радостного крика Геночки Агапова:
– Дви-ну-ло-ось!
Он орал, подняв к небу руки с растопыренными пальцами. Заткнуть бы ему рот, и он был бы похож на отца, проклинающего свою беспутную дочь. Но Геночка рот не закрывал. На его трогательной лысине блеснули капельки пота, словно их выдавили из Геночкиной головы крик и усердие в нём.
– Дви-ну-ло-ось!
Не хотелось бы описывать всего того безобразия, которое началось твориться в лаборатории. Сотрудники её, столько лет работавшие рядом, уважавшие себя и друзей, знающие субординацию, теперь лезли друг на друга, протискивались в любую щель между телами, копошились чуть ли между ногами, давились и пыхтели. Всем хотелось одного – увидеть то, что двинулось.
Казалось, смотреть-то не на что. На большом двухтумбовом столе, отвоёванного для эксперимента от тесноты, шефа лаборатории и зубоскалов, лежала, вернее, распласталась в один слой бывшая куча, доже кучка угловатых разноцветных камней всевозможной величины – от увесистого кулака лабораторного богатыря Кости Огородникова до миниатюрного пальчика красавицы Алуши Терещенко, гордости лаборатории в институтском масштабе. Итак, разные камни. Обыкновенные. За день подобных камней можно увидеть десятками, даже на улицах города.
И всё-таки сотрудники окружили стол со всех сторон стеной, жарко дышали в уши впередистоящих, вытягивали шеи и подпрыгивали от нетерпения, любопытства и жгучего удовлетворения содеянным именно в их лаборатории.
Да-а-а!..
Это случилось пятого апреля в одиннадцать часов пятьдесят пят минут, когда все уже собирались на обед.
Неделю назад, навалом высыпанные камни на полированную поверхность стола, за прошедшие дни расползлись, развернулись, улеглись между собой в каком-то ещё неясном порядке и… вот теперь двинулись все вместе. Куда-то… Может быть, для них вперёд, может быть, назад, а то и вправо, влево, вверх, вниз, наискосок или просто никуда. Никуда, потому что для этих камней движение могло служить просто условием существования. Но для стороннего зрителя – притихших слегка аспирантов, эмэнэсов, эстээсов и прочих – ЭТО двинулось в тот угол стола, что нацелился в ближайшее окно лаборатории.