— Иисусе, Иисусе, Иисусе.
— То-то, ага. Мамина кровь играет.
Стоит ли удивляться, что накануне шестнадцатого февраля[4] бабы босяков еще добрый час до представления вместе с детьми взяли в осаду дом шаулисов, решив любой ценой проникнуть в зал и убедиться собственными глазами, правдивы ли все слухи.
Увы, на крыльцо вышел сам Анастазас и суровым голосом палача возвестил:
— Сидячие места проданы состоятельным. Стоячих — не будет.
— Почему? — ошеломленно спросила Розалия.
— Такой приказ. Высокий начальник из Каунаса прибыл. Желает серьезной публики.
— Ирод! Разве мы не литовки, разве дети наши не католики?
— Вам представление покажем даром. После пасхи.
Хорошо тебе говорить-то! Может, война на пасху начнется, может, в великий пост мы с голоду подохнем... Когда еще чего будет... Но Розалия больше спорить не стала, побоялась рассердить Анастазаса. Лучше уж вместе с бабами потерпеть, пока знать не соберется, а потом броситься Анастазасу в ноги и смягчить его кровожадное сердце. Поэтому столпились босяки у крыльца и наблюдали, как цвет волости идет мимо, суя под нос Анастазасу белые билеты. Один только Напалис зудел не переставая:
— Анастазас, будь человеком.
— Не буду, не проси.
Но Напалис упорен. Он верит в свое счастье. Счастье попискивает, как белая мышка у него за пазухой, только он его слышит. Ах, если бы можно было с мышкой шкурами поменяться! Хоть на миг.
— Слава Иисусу Христу.
Это сам настоятель Бакшис вынырнул из мрака. Замолчали бабы, оторопел Анастазас. Один только Напалис нашелся:
— Во веки веков!
И юркнул в дверь, исчез в клубах пара.
— Куда, лягушонок? — рявкнул, почтительно вытянувшись перед настоятелем, Анастазас. — Пожалуйте в первый ряд.
— Благодарю, — ответил тот, потупив глаза, словно вор, перешагивающий чужой порог.
— Иисусе, Иисусе...
— Видишь, что творится, когда отец по родному ребенку тоскует. На всю политику наплевал. К самому дьяволу в гости бы пошел. Ведь ни разу в доме шаулисов до того не бывал. И чего это они с графом поцапались?
Вот и Крауялис, будто матерый волк, двух овечек ведет. Пускай хоть поглядит Тякле на своего князя...
— Кончились романы у Тяклюте. Аминь.
— То-то, ага. Жди теперь, пока старик копыта откинет...
— Жди, жди, пока сама не сморщишься. Не в ее-то годы ждать.
— Была баба, что печка, а теперь на что похожа...
— Хворостинка.
— Помянете мое слово — переживет ее Крауялис.
— Вот и не верь ворожбе Фатимы.
— То-то, ага.
После Крауялиса настал черед процентщику Яцкусу Швецкусу, который свою жену Уле принес на руках, взяв на подмогу батрачонка Алексюса. Уле-то черт поясницу скрутил, а ее девичий сынок Йокубас играет сегодня подмастерье палача. Почетный билет она получила. Хоть тресни, должна увидеть своего ублюдка на сцене. Вот где семейка мошенников. Сами палец о палец не ударят, зато батраков держат справных. Пять лет Пятрас Летулис будто вол тащил на своем горбу все хозяйство, пока Блажис из Цегельне прибавкой жалованья не переманил. Все твердили — пропадут Швецкусы без Пятраса. Где уж там! Нашли еще шустрее — Алексюса Тарулиса, который вот уже второй год не ест, не спит, а работает за двоих и жалованье берет меньше, потому что еще не совершеннолетний... Золото — не батрак. Вдобавок, страдает плоскостопием и единственный сын матери — едва живой вдовы. Таких в армию не берут. Швецкус дорожит им и обещает, когда помрет мать Алексюса, усыновить, если, конечно, сам жив-здоров будет. А хозяйка, Уле Швецкувене, говорят, с прошлого года для него петуха держит. Петух через девять лет высидит яйцо, из которого вылупится домовой и Алексюсу счастье принесет на пасху...
— Да будет заливать.
— Верное дело.
— Скажи, Алексюкас, твой петушок для курочек уже мужичок?
— Хо-хо.
— Ты его не спрашивай, ягодка, он, наверно, мощь своего петушка еще не испытывал.
— То-то, ага. Надо у Стасе спросить. Кому это знать, как не Стасе. Она теперь у Швецкусов батрачит.
Парню краска бросилась в лицо.
— Алексюкас, куда ты?
— Пускай бежит. Вышло шило из мешка.
— Теперь видишь, кто его держит на привязи у Швецкусов? Видишь?
— Стасе.
— Никак Пятрас Летулис уже ей веночек общипал!
— А ты найди наемную девку с цельным веночком?
— То-то, ага. Не Пятрас, так сам Яцкус бы подобрался. Девка-то пригожая, ядреная.
— Вот ирод!
— Иисусе, Иисусе. Не простит Пятраса господь, если он батрачку испортил да бросил...
— Не бойся, Алексюс парень добрый. Возьмет и испорченную.
— Да будет заливать. У Алексюса кишка тонка. Невеста Алексюса еще в зыбке!
Долго бы еще судачили бабы да зубы чесали, но у крыльца появилась Веруте Валюнене с сыном. Это еще что такое? Ведь, кажется, до сих пор в публичные места она носа не совала. И с каких это пор Валюнене причислена к состоятельным? Еще больше, чем бабы, удивился Анастазас. Валюнене не было ни в списке жертвователей на железный фонд, ни в списке родственников актеров. Сам ведь билеты стриг, сам сидячие места распределял. И вот те и на! Подделка?
— Откуда получили сидячий, госпожа Валюнене?
— От господа бога, господин Тринкунас.
— Хо-хо-хо.
— Го-го-го.
— Просим без шуток!
— Учительница Кернюте свой уступила, — объяснил перепуганный Андрюс.
У баб затряслись бока от смеха, а рассвирепевший Анастазас решил свести старые счеты:
— А почему тогда с ублюдком Миколаса явилась?.. Почему не со своим жильцом и благодетелем, госпожа фельдшерша?..
— Сволочь! — И как хряснет Веруте Анастазаса по морде!
И вошла с Андрюсом в дверь, оставив Анастазаса ни живого, ни мертвого, приплюснутого к косяку.
Бабы затихли. Притворились, что не видели и не слышали, чтоб себе и своим детям ненароком не навредить, хотя животики так и распирало от хохота. Так тебе и надо, скотина неотесанная, за то, что мать оскорблял при ребенке. Так тебе и надо за то, что ребенка при матери нехорошо обзывал...
По правде говоря, ни Анастазас, ни бабы такого от Веруте не ожидали. С виду ведь — тихоня-тихоней. А попробуй, оказывается, задень... Умоешься соплями да еще облизнешься. Ничего не поделаешь, Анастазас. У вдовушки в доме хороший учитель живет. Аукштуолис давным-давно ее писать и читать научил, а теперь, говорят, объясняет, что босяки раньше или позже господ скинут и свои порядки устроят. Веруте-то, оказывается, способная ученица — приучает даже тебя, старейшего шаулиса Кукучяй, к этой мысли...
Одного только Розалия с бабами в толк не возьмут, почему самый молодой член шаулисов Кукучяй Кернюте такую честь Веруте оказала. Ведь не подруги они и даже не добрые знакомые... Может, она учительнице покрывало задарма выткала? В приданое. Голубое, будто летнее небо, и с белыми аистами, как она одна только умеет.
— Нет, нет. Не за это, — сказала четвероклассница Виргуте, дочка добровольца Кратулиса.
— А за что? — спросила Розалия, ее крестная.
Поскольку Виргуте из всех уроков больше всего любит историю, то она стала рассказывать все по очереди: после дня всех святых Кернюте задала четвертому классу сочинение о том, что они видели, чувствовали и слышали в день поминовения усопших. Все дети писали чернилами, только Андрюс рисовал цветными карандашами, пока Гужасова Пракседа не наябедничала. Тогда учительница Кернюте отняла у него тетрадку. Смотрит-смотрит в тетрадку, а слезы будто горошины — кап да кап. Попросила у Андрюса дневник и не двойку вывела, как все дети ждали, а огромную пятерку... Теперь этот рисунок Андрюса висит под стеклом в комнате Кернюте. За этот рисунок учительница и подарила Андрюсу почетный билет.
— Что же там было нарисовано? Никак, матерь божья Островоротная? — не выдержали двойняшки Розочки.
— Нет, нет. Обыкновенный солдатик. Мертвый. С открытыми глазами. Глаза голубые-голубые, и небо голубое... Река крови из груди струится — и Виргуте замолчала, не знала, как еще описать эту картинку.