Вот хохотал Горбунок, вот держался за бока... Оттого, что после похорон господина Мешкяле не только настоятель Бакшис говорить начал, но и господин Крауялис — смеяться. Зря вы, ребята, ему Пятрасом Летулисом не пригрозили, зря не напомнили про печальную судьбу Бенедиктаса Блажиса. Может, был бы сговорчивей?
— То-то! Задним умом все крепки, чтобы дуракам советовать!
— Эх, Пурошюс, вор проклятый! Может, ты сегодня ночью до господина Мешкяле докопаешься, может, свистнешь из гроба эту подушечку? Может, устроишь поминки по Крауялису и Сметоне за чужие деньги?
— Зачем мне чужие, когда своих девать некуда?
— Тогда приглашай Альтмана, черт возьми. Давай пропьем их! Разве не слыхал, что сам Крауялис конец литу пророчит?
— А какая мне польза будет, Кулешюс, от того, что свое добро с вами пропью?
— Примем тебя, Пурошюс, в священный союз босых да голых. Ведь все равно нет у тебя надежды к власти пробиться, пока господин Гужас нашим участком управляет... Он тебя знает как облупленного, да и Людвикас Матийошюс по-хорошему кутузку не уступит. Так что, братец, пока Сметона держится на троне, у тебя нет другого выхода, как присоединиться к босякам.
— А ну тебя к черту, Кулешюс. Могу и присоединиться! Но какое я место получу, когда большевики к власти придут?
— Назначим тебя, Пурошюс, директором воровского департамента!
— И-го-го! — заржал Рокас Чюжас.
Побледнел Пурошюс и резанул:
— Спасибо за доверие, Кулешюс. Но для этого места больше Рокас подходит. Он моложе меня и шустрее.
— Не унывай, Тамошюс Пурошюс! — крикнул в ярости Рокас. — Тебе найдем место еще потеплее — назначим тебя главным палачом при власти босяков, который головы всем господам рубить будет да их золото с серебром в свой мешок совать!
— Ты слышишь, Умник Йонас, какой аппетит у твоего сыночка, о чем он мечтает? Спасибо тебе, Рокас Чюжас, за предложение и будь спокоен, что этот пост после моей смерти тебе достанется, потому что от вора до убийцы — всего один шаг. Дай боже мне удачно в бозе почить, дай боже тебе до моей смерти в тюрьму не угодить... Меня ты не бойся, полиции не выдам ни тебя, ни твоих тайных мыслей, хотя ты меня тогда на болоте Иудой и обозвал. Пурошюс еще никого не продал и не продаст! Его совесть чиста. Он был и останется другом босяков-работяг. Давай-ка сядем, Кулешюс, и выпьем за мое и Рокаса Чюжаса счастливое будущее, за будущую власть оборванцев, дождавшись которой ты получишь место органиста, а я — звонаря. В часовне Острых ворот! Чтобы «Вечный упокой» за сметоновскую Литву на колоколах сыграть и «Многие лета» для всех вас, бывших рабов Крауялиса! Во веки вечные аминь! Давайте сядем, мужики, я сегодня ставлю! Пропейте мои кровавым потом заработанные гроши и трижды прокричите «ура!» Тамошюсу Пурошюсу, которого вы несправедливо прокляли, наградив прозвищем Иуды. Спойте «Многие лета» его сыну! Сегодня вся Литва празднует освобождение Вильнюса, а Пурошюс еще и день рождения своего сына Габриса! Сядем, мужики!
— Хорошо, Пурошюс, сядем. Но знай, что воров и разбойников большевики к стенке ставят.
— Пускай ставят. Я и умирая кричать буду: «Долой буржуев!»
И уселись босяки и стали пить... Но что-то пропало желание напиться. Загодочные слова Пурошюса омрачили доброе настроение босого люда.
9
А жизнь, бурля, неслась дальше, точно река в половодье, ищущая старое русло.
Несколько дней спустя вернулись домой двойняшки Розочки и стали ходить по избам, рассказывая, как их братцы живыми остались, а Розочки в Вильнюс вместе с литовским войском вошли и плакали от радости при виде пресвятой Девы Островоротной. А цветов там, цветов!.. Бабы млеют на богослужении в этой узенькой улочке. Три монахини в давке померли... Одна литовка и две польки. А уж Вильнюс, Вильнюс, узнать его нельзя. Порядок литовский, только люди покамест еще по-польски говорят. А полиции сколько нашей! Сколько солдат! И все такие нарядные! Полячки вешаются посреди бела дня на них, а уж ночью... Тьма девок шальных выходит на улицы, чтоб литовскими деньгами разжиться!
Не на шутку встревожились бабы трех мобилизованных босяков, а особенно краснощекая Роза Альбинаса Кибиса, которой Петренене тут же сказала, что ее красавец забияка, попробовав свеженинки, может и домой не вернуться.
Хорошо еще, что все три кукучяйских солдата на следующей неделе домой явились. Злые, как черти, потому что Вильнюса даже краем глаза не увидели, а охраняли где-то под Каунасом польских пленных, жрали от пуза да слушали, как польские рядовые поносят своих офицеров да свою панскую власть. Совсем как у нас. Хоть возьми да стакнись с ними, выкидывай из седла Сметону с Миронасом и бери кормило государства в голые руки. Старшина рассказывал, что в тот день, когда Вильнюс вернули Литве, целая толпа каунасцев отправилась к русскому посольству поблагодарить, а Сметона до того перепугался, что послал против демонстрантов полицию с дубинками... Подумал, что революция начинается! Не потому ли кукучяйских босяков он поторопился уволить в запас, отобрав оружие? «Валяйте, ребята, опять в запас. Вы нужнее дома, чтоб поддерживать покой ваших баб, чем здесь — мощь нашего государства...» Дрожат поджилки у литовских господ! Мутит их от того, что у нас теперь русские гарнизоны. Боятся они красного флага, как черт ладана. А как наши господа себя чувствуют? В штаны еще не наклали?
И нате. На другое утро после этих разговоров идет Розалия в хлевок выпустить кур. И смотрит, что возле статуи Михаила Архангела, на тонкой мачте, где шаулисы на праздник вывешивают трехцветный флаг, красная птица крылья вскинула, будто только что уселась на мачту и ищет равновесия. Бегут по городку двойняшки Розочки и верещат:
— Антихрист! Антихрист!
— Йонас! Рокас! Каститис! Большевики пришли! — крикнула Розалия, вбежав в избу. — Сметоны больше нету!..
Вывалился Йонас из кровати, бросил взгляд в окно, прыгнул к «радии», наушники напялил. Крутит, крутит — ничего подобного! На каунасской волне тот же самый краснобай разоряется. Ловит московскую волну. Там — «Ура!»
— Ах, елки зеленые, где моя голова? — крикнул Умник Йонас. — Сегодня-то праздник революции большевиков!..
Сбежались к Михаилу Архангелу все мужики Кукучяй. Большинство заседателей босого сейма решило, что Литва, заключив договор о дружбе с большевиками, обязалась и их праздники почитать и их флаг вывешивать. Тем более, что к мачте была приклеена листовка, в которой литовские коммунисты благодарили Советский Союз за возвращение Вильнюса Литве. Когда Кратулисова Виргуте слово в слово огласила эту листовку, ее отец доброволец в страшном волнении закричал:
— Напалис! Принеси мой трехцветный! Повесим рядом! Да здравствует дружба Литвы и России!
Недолго митинговали босяки. Прибежали Микас и Фрикас и, размахивая дубинками, велели всем разойтись. А Анастазас, взяв крюки почтаря Канапецкаса, взобрался на мачту, снял красный флаг и бежал через весь городок, будто кот с окровавленным пузырем заколотой свиньи. Перед корчмой Зигмас подставил ему ножку. Шмякнулся Анастазас во весь рост, а когда встал, идти почти не мог. Последними русскими словами принялся ругаться, понося свою мать, Зигмаса, Аукштуолиса... весь мир... Догнали Анастазаса дети босяков. А тут еще Горбунок, откуда ни возьмись, появился со своей гармоникой да стал наяривать походный марш, выкрикивая развеселый припев:
Я горбат, а ты хромаешь —
Два сапога пара.
Я спою да поиграю,
Ты дай в танце жару!
Давно не слышался в Кукучяй такой веселый смех. И снова Пурошюс пристал к босякам, звал всех к Альтману, угощал из своего кармана.